15. В Золотом лесу продолжают твориться странные вещи
Нищая девочка пробиралась заснеженным полем, оставляя позади себя редкие дымы деревушки. Крещеное имя ее не сохранилось, вряд ли она сама его знала, потому что каждый кликал ее так, как ему хотелось, а гордости у нее в этом отношении не было. Как, возможно, никогда не было и самого этого имени. Резкий ветер рвал ее лохмотья, колючая снежная пыль, летящая в лицо, заставляла щуриться и больно впивалась в кожу. Она почти ничего не видела перед собою, находя тропу ощупью. Когда она оступалась, то проваливалась в снег по колено, и, сказать по правде, это случалось частенько. Она досадливо морщилась и с упорством маленького зверька вновь и вновь выбиралась на тропу.
Чулок на ней не было, только большие деревянные сабо на красных от холода босых ногах, и всякий раз, когда она теряла их в сугробе, то, стоя на четвереньках, остервенело рылась в снегу, пока не обнаруживала потерю и не возвращала ее на прежнее место… чтобы повторить все сначала через несколько минут.
Путь ее по морозу лежал в другую деревню, тоже принадлежавшую д’Орбуа. Правда, ей до того не было дела. В этом мире все кому-то принадлежало. Только не ей. До сих пор она жила при паперти, перебиваясь крохами подаяния, которые доставались ей от скудных доходов прихожан. Из всех тамошних нищенок она была самой младшей и еще довольно хорошенькой, и вызывала жалость. Оттого ей перепадало больше, чем прочим. Однако в этом году невиданно суровая и ранняя зима, обрушившись на край, погубила неубранную к этому времени часть урожая, в основном крестьянского, потому что барщину они отрабатывали в первую голову. После того как герцогские сборщики налогов получили свое, да монастырская стража выбила десятину, крестьянам осталось столько, что впору самим вставать на паперть. Доходы нищих резко упали, перестало хватать даже на голодное существование. И тогда старые злобные фурии выгнали ее из деревни, чтобы отныне им доставалась ее доля. Все тело ее было в синяках от камней, что они швыряли в нее. Если бы она не убежала, они убили бы ее. Оказавшись на безопасном расстоянии, она визгливо и долго проклинала их, выдумывая на их головы самые страшные хвори, а потом, когда больше ничего не осталось, побрела через поле туда, где виднелись дымки поселения, окружавшего герцогский замок. Без сомнения, на тамошней паперти господствовали свои привилегированные лица, и вряд ли ей позволили бы вмешаться в распределение тамошних доходов, но, цепляясь за жизнь с животным упорством, она об этом не думала. Ее инстинкт выживания не имел ничего общего со здравым смыслом. До сих пор она как-то выкарабкивалась. И башенки с горящей кровлей, которые она видела далеко перед собою, внушали робкую надежду на то, что вблизи господского котла живется и сытнее, и вольготнее. О том же, что все хлебные места уже разобраны и, более того, распределены к передаче по наследству, она, как уже говорилось, не думала. Бог не дал ей способности рассуждать.
Она была голодна, встречный ветер отнял у нее слишком много сил, а мороз оказался сильнее, чем она полагала, и, дойдя до перекрестка, она села в сугроб, укрывшись от ветра за глыбой поворотного камня. Передохнуть. Ветер завывал вокруг, бросая мелкие колючие снежинки на ее дырявую шаль. Обессиленная, она стала клевать носом и не сдвинулась с места, когда слуха ее коснулись звуки, говорящие о приближении большого количества всадников.
Однако ей все же пришлось поднять голову, когда под самым ее ухом залаяли и заскулили псы. С полным усталым равнодушием она ожидала, что вот сейчас они начнут рвать ее на части. Однако они лишь юлили вокруг, задевая ее влажными боками и выдыхая в лицо морозный пар. Все вокруг кишело этими гибкими телами… однако от них не исходило ни тепла, ни запаха мокрой псины, который ни с чем нельзя спутать, и девочка решила, что спит и видит сон.
Потом в этот сон вторглись всадники и кони, собак разогнали, и она увидела черноволосую даму, сидевшую в высоком седле. Платье на ней было краше, чем у дочки старосты. Там были еще и другие дамы, но эта ехала окруженная общим безмолвным почтением, и, по всему видно, считалась тут главной. Двое мужчин в доспехах спешились, один придержал стремя, другой подал руку, и дама сошла на землю. Она что-то сказала девочке, но та не поняла. Голос был добрый, встревоженный… но дама просвечивала насквозь. Наверное, была какой-нибудь феей или самой Королевой эльфов.
Она оказалась настойчива. Широкие рукава ее одежды касались лица девочки и были на ощупь влажными и почти невесомыми. Она приятно пахла. Прозрачные пальцы скользили по волосам нищенки, которую прежде никто никогда не ласкал, и она сперва удивилась, а потом догадалась, что вынырнувшая из метели незнакомка — божий ангел, посланный за нею, чтобы отвести туда, где ее будут любить и заботиться о ней, а когда та запечатлела у нее на челе прохладный поцелуй, опустила веки и преисполнилась счастьем.
Ее нашли на следующий день и поразились счастливому умиротворенному выражению ее лица. И хотя она умерла без покаяния, да и вообще неизвестно, была ли крещена, теперь люди оказали ей столько благодеяний, сколько она не видела от них за всю свою жизнь. Только в смерти они нашли ее похожей на невинного ангела, растрогались и долго вспоминали о ней хорошее. Сам староста вошел в церковь, неся ее на руках, и даже черствые как прошлогодняя корка монахи не отказались отслужить по ней бесплатную мессу и за свои зарыть ее в твердую мерзлую землю.
— Должно быть, — долго еще повторяли в деревне, а следом и в замке, — перед смертью явилось ей какое-то чудо.
И разумеется, слухи эти не могли не дойти до д’Орбуа, к слову сказать, более поклонявшегося арифметике, нежели Библии, а уж его пытливый ум догадался связать два трупа на одном перекрестке.
В укромной безлюдной долине, где протекала спокойная речка, ныне скованная льдом, были разбиты шатры. Дымки курились над ними, поднимаясь вертикально в бледное зимнее небо. Стояла прозрачная безветренная тишина.
В одном из шатров беседовали две женщины. Одна, черноволосая, лежала в глубине шатра на узком складном ложе, по самое горло закутанная в меховые одеяла, другая, светло-русая и как будто тронутая инеем, миниатюрная, но твердая и прямая, стояла у входа, через отброшенное полотнище глядя на пустое холодное небо, по цвету точно такое, как ее глаза, и разговор протекал вяло.
— Сегодня целый день я размышляю о том, — сказала лежащая, — что «Призрак», вероятно, сам по себе не был столь уж удачной затеей.
— Однако ему не было альтернативы, Элейне, — возразила другая.
— Была, — упрямым тихим голосом ответила та. — Мгновенная героическая смерть.
Антиль повернула голову и по-птичьи, боком, посмотрела на нее.
— Но, Элейне… это было бы далеко не так интересно.
— А что интересного в том существовании, какое мы теперь влачим? Ты следишь за временем, Антиль? Там, у них, прошло пятнадцать тысяч лет, а мы с тобою не состарились ни на день. Мы не нуждаемся в пище, и в платьях, надетых на нас в тот день, не истлела ни одна нитка. В нашей жизни нет никакой радости, мы болтаемся меж небом и землей, не рождаемся и не умираем и не можем причинить им ни добра, ни худа. Их мир для нас столь же призрачен, как и мы для него.
— Как и они нам, — отозвалась Антиль в ответ на рассуждения о худе и добре. — Это сегодняшняя встреча так расстроила тебя?
— Да, — неохотно откликнулась Элейне. — Она была совсем еще детеныш. Ты видишь, за пятнадцать тысяч лет эти твари ни в чем не изменились к лучшему. Она замерзала буквально у меня на руках, и я никак не могла ее спасти. На что мне такая жизнь?
— Ты ведь всегда хотела дочь?
— Я не могу не думать о том, что дочь никогда не оставила бы меня ради какой угодно драки.
Антиль помолчала, перебирая пальцами дверной полог. Пейзаж за ним словно колыхался от ветра. На ней была длинная, до самого пола, теплая душегрея коричневого цвета, застегнутая у самого ворота на три фигурные петли из золотого галуна.