Невозможно было представить, чтобы эти ослабевшие люди могли работать по двенадцать часов в день, не говоря уже о том, чтобы ходить каждый день на аэродром и обратно. Если один из заключенных отставал, конвоиры ударами дубинки или приклада заталкивали его назад в строй. Кристина не могла постигнуть смысл подобного варварства. Это же обычные люди: мужья, отцы, братья и сыновья, точно такие, как ее отец и дедушка. И как ее младшие братья, которые однажды тоже станут мужчинами, если только бомбы союзников, тейффлегеры, голод или болезнь не сведут их в могилу раньше. Она думала об отце: если он находится в русском плену, неужели с ним обращаются точно так же? Неужели и он так же немощен и только и ждет, когда кто-нибудь положит конец его страданиям? Сколько человек может протянуть в таких адских условиях? Кристина молилась о лучшей участи для отца.

Через некоторое время мутти, вопреки тому, что говорила раньше об их бессилии перед нацистскими порядками, согласилась со старшей дочерью: необходимо что-то сделать в помощь несчастным. Ведь прежде, еще до того, как ввели продовольственные карточки, мать всегда охотно делилась едой с нуждающимися: носила пфлáуменкухен больному отцу герра Вайлера, апфельторт[61] — фрау Мюллер, когда у той умер муж, суп из бычьих хвостов — герру Блуму, который всегда был «немного не в себе». В те времена, когда они могли позволить себе заколоть свинью, сварить ее на заднем дворе в котле на костре и сделать ливерную колбасу и сосиски, мутти отправляла Кристину и Марию разносить пожилым соседям метцельсуп — свиной бульон в маленьких жестяных банках. В детстве Кристина постоянно слышала от матери, что «так заведено» — помогать нуждающимся.

— Думаю, мы можем откладывать несколько ломтей хлеба в неделю, — размышляла мутти, — несколько вареных яиц, может быть, даже немного яблок или картошки.

Яблоки сушились в погребе — нарезанные ломтиками и нанизанные на бечевку, свисали с потолка, как рождественские украшения.

— Заключенных проводят вдоль стены церковного двора, — рассуждала Кристина. — В это время конвоиры находятся по другую сторону строя. Если завернуть хлеб и яблоки в старые газеты, подписать «еда» и оставить свертки на ступенях, то те, кто пройдет ближе всех, смогут незаметно взять их.

— Но если над нами нависнет опасность, — строго глядя на Кристину, сказала мутти, — или мы не сможем делиться едой, я тут же прекращу это.

Кристина встала на табуретку, чтобы повесить бечевку с яблоками.

— Я вынесу свертки ночью, за час или два до рассвета, никто меня не увидит.

Мутти застыла, нахмурившись, словно размышляла над этим; ее рука, державшая другой конец веревки, зависла в воздухе.

— А что будет, если нас заметят?

— Нас арестуют, — Кристина взяла у матери конец веревки, привязала связку на гвоздь и спрыгнула на пол. — Именно поэтому пойду я, а не ты.

— Не знаю… — проговорила мать. — Стоит ли так рисковать…

Кристина положила ладонь на ее руку.

— Как мы сможем спокойно спать, если останемся в стороне?

Глаза мутти повлажнели, и она накрыла своей ладонью руку Кристины.

— Ты права. Может быть, кто-нибудь будет так же добр к твоему отцу.

На следующее утро, после того как Кристина под покровом темноты выскользнула на улицу и оставила свертки с едой на ступенях церковного двора, они с матерью не открыли ставней, чтобы можно было выглядывать из окна незаметно для конвоиров. В урочный час женщины молча и едва дыша стали смотреть между крашеными деревянными досками, ожидая, когда заключенных поведут по улице. Наконец появился первый ряд бледных лиц. Мутти прикрыла рот рукой.

Один из узников бросил беспокойный взгляд через плечо, проверил, не видит ли его охранник, и схватил сверток. Мать тихо ахнула. Сердце Кристины выпрыгивало из груди. Арестант мгновенно развернул хлеб и засунул газету в брюки. Он несколько раз жадно откусил от ломтя и, быстро жуя, передал кусок идущему рядом товарищу. Конвоир с винтовкой на плече двинулся вдоль колонны по противоположной стороне, приближаясь к тому ряду, которому достался хлеб. Кристина в страхе схватила мать за руку. Но ломоть уже исчез — четыре человека разделили его прежде, чем эсэсовец успел что-нибудь заметить. Заговорщицы слабо улыбнулись друг другу.

Через несколько дней до Кристины дошли слухи, что другие женщины тоже оставляли еду на пути следования колонны. Поразмыслив, они с матерью решили принять толки на веру, потому что даже если конвоиры и видели, как узники берут хлеб со ступеней церкви и едят его, они не стали их останавливать. Никаких объявлений или листовок, запрещающих подкармливать евреев, не появлялось. Интересно, думала Кристина, это потому, что в охранниках еще осталось что-то человеческое, или они просто понимают, что не смогут помешать милосердию? Нельзя же арестовать весь город.

Когда похолодало и небо сделалось по-зимнему серым, Кристина с Марией с помощью мутти и мальчиков сняли дверцы с кухонного буфета и приколотили их к оконным проемам на фасаде дома. Они надеялись, что вкупе со ставнями и толстым слоем одеял, завешивающих окна изнутри, это поможет защитить дом от мороза и снега. До войны мягкие белые покровы на крышах и ветвях деревьев после первого снегопада обычно дарили Кристине чувство умиротворения. Зима казалась временем размышлений, тихого медленного очищения перед бурным весенним возрождением. Но в последнее время, особенно в этот год, снег отражал ее душевное состояние — был сухим и холодным. Из-за ледяного савана все представлялось скучным и безжизненным, как темно-серая гравюра с изображением вымершей деревни.

Никаких вестей от отца не приходило, и запас прочности у мутти начал иссякать: она снова отказывалась от еды. Кристина опекала ее как больное дитя, за каждой трапезой следила, чтобы мать доела свою порцию. Бедняжка ома старалась скрывать душевную боль, но ее неуемное горе было очевидным: она оплакивала своего мужа, с которым прожила столько лет. Мария, унаследовавшая от матери силу характера, сносила невзгоды как будто легче, чем Кристина, но на лице ее то и дело застывало напряженное беспокойство, особенно когда она думала, что ее никто не видит. А вот Карл и Генрих, судя по всему, принимали лишения без особого надрыва, наверно потому, что по малолетству не помнили благополучной жизни.

На протяжении зимы крики и понукания конвоиров, сопровождавших колонну с еврейскими арестантами, становились все злее, по временам слышались выстрелы, эхом отдававшиеся на узких улицах. Услышав стрельбу, Кристина и ее домочадцы прерывали свои дела и с тревогой переглядывались. После долгого рабочего дня на аэродроме узников принуждали сгребать снег, а конвоиры в гнусную погоду лютовали еще больше. Чем холоднее становилось, тем чаще Кристина замечала у белых сугробов вдоль дороги бордовые островки запекшейся крови — места казни «преступников», виновных лишь в том, что они спотыкались, падали или переговаривались. Это сводило ее с ума.

К концу зимы запасы еды у Бёльцев стали истощаться, и мутти приняла решение больше не подкармливать арестантов. В погребе остались лишь пара фунтов картошки, немного тощей моркови, мешок сушеных яблок и две банки сливового повидла. Маринованные яйца закончились, а сезон кладки яиц у кур ожидался только через два месяца. Муку и сахар в город не завозили, и пекарня закрылась. Большинство остальных магазинов тоже не работали — торговать было нечем. Семена овощей сделались на вес золота — вот уже два года их нигде не продавали. Рассчитывать приходилось лишь на те, что остались с прошлого лета. Уголь и древесину объявили национальным достоянием, и нехватка топлива для приготовления пищи и обогрева стала ощущаться как никогда. К концу марта правительство урезало нормы выдачи продуктов вдвое. Теперь граждане рейха заботились только о пропитании, и все время и усилия уходили на то, чтобы раздобыть еду.