Отталкиваясь от этих слов, настоятель м-р Берк создал прямо здесь, в церкви, некий осязаемый мир, и каждый чувствует свою причастность к этому миру. Праведники оказываются уже не смутным отвлеченным понятием, а избранным народом, сплотившимся вокруг Господа.
Праведники — это все они, впереди и сзади него, слева и справа; Кристина тоже одна из них, она слушает с ясными глазами и порозовевшим лицом.
Неужели эти ясные взгляды у всех означают чистую совесть?
Не правда. Он-то знает, что это не правда. Он никогда раньше не ломал себе голову над этим. В прошлые воскресенья он вообще об этом не задумывался, делал то же, что другие, чувствовал себя одним из них. Теперь не так. Разве не его, Спенсера, называл грешником звонкий голос пастора?
Для них это очевидно. Они все — праведники, сидят на дубовых скамьях и только что затянули новый гимн.
Грешник не может принадлежать к их братству. Он сам отторг себя от них. М-р Берк объяснял это весьма убедительно, не скрывая, что проповедь его имеет прямое отношение к драме, разыгравшейся на этой неделе, и к тревоге, охватившей поселок. Говорил он обиняками, точь-в-точь как газеты о допросах, но смысл все равно был ясен.
Если община крепка, дух зла неустанно рыщет, меняя обличья, и жаждет обрушить злобу свою на праведника.
Этот дух зла — не какой-то неведомый демон. Это такой образ жизни, к которому тяготеет и склоняется втихомолку каждый из нас, это опасное отношение к жизни с ее западнями, это потворство известным слабостям, известным искушениям…
Эшби уже не улавливал отдельных слов, но пространные периоды, подобно волнам звуков, исходившим от фисгармонии и раскатывавшимся в стенах церкви, отдавались гулом у него в голове. Спенсер знал: все вокруг упиваются словами пастора. Он предостерегает их, разумеется, но он их и обнадеживает. Дух зла могуществен, иногда он вроде бы торжествует, но праведник все равно выйдет из схватки победителем.
Они чувствовали себя сильными, чистыми. Они чувствовали, что воплощают собой Закон, Правосудие, и каждая новая фраза, гремевшая у них над головами, возвеличивала их, и Спенсер, сидя меж ними, беспомощно погружался в одиночество.
Следующей ночью все это приснилось ему; вокруг царила полная пустота, и оттого было еще тревожнее.
Церковь во сне как-то переменилась. Пастор не читал проповедь, а пел ее, словно гимн, под аккомпанемент фисгармонии. Распевая, он глядел прямо на Спенсера Эшби, на него одного. И Спенсер знал, что это значит. Оба они знали. Это опять была игра, как с Кристиной, но игра более торжественная, зловещая. Это было изгнание из церкви, и праведники ждали, когда он уйдет и тем самым подтвердит, что он и есть грешник. А что потом? На него набросятся, побьют камнями, умертвят? Спенсер упорствовал, не из гордыни, а из честности, безмолвно оправдывался — и это было странное ощущение. Он бесстрашно говорил: «Уверяю вас, убил не я. Будь это я, то признался бы». Но почему они упорствуют? Они же праведники? Но они по-прежнему пристально глядят на него, а пастор гонит его из церкви. «Я даже ничего не заметил. Спросите у жены. Ей-то вы поверите. Она святая женщина». И все же правда за ними. В конце концов он это признал: нельзя же спорить до бесконечности! Речь уже не о Белле — все, и он в том числе, знали это с самого начала. Дело в принципе.
Что за принцип — не важно. Это не требует уточнения, это вопрос второстепенный. Впрочем, Спенсеру хочется вникать в это не больше, чем остальным. Он не желает, чтобы упоминалось о Шейле Кац, о ногах мисс Меллер, иначе он попадет в еще более щекотливое положение. Да и ради Кристины лучше в это не углубляться. Он сам не заметил, как сон кончился. Все смешалось… Вероятно, он перевернулся на другой бок. Стало легче дышать, и ему приснилась Шейла: у нее была слишком длинная, слишком тонкая шея, вокруг которой было накручено несколько ниток жемчуга, не меньше десяти рядов. Он знал: это ожерелье Клеопатры, он видел его в учебнике истории. Все это, разумеется, не правда. На самом деле он никогда не видел на м-с Кац никакого ожерелья. Воскресная проповедь тем более кончилась наяву совсем не так. Они с Кристиной вышли из церкви, когда пришел их черед, и пастор, стоявший в дверях, пожал им руки, как всегда по воскресеньям. Вправду ли он задержал руку Кристины в своей чуть дольше обычного, а потом перевел на Эшби взгляд, в котором сквозило какое-то холодное сострадание?
Было ветрено. Все разбрелись к машинам. Люди вокруг здоровались друг с другом взмахом руки, но Эшби не видел ни одной руки, которая махнула бы в его сторону.
К чему указывать на это жене? Она не поймет. Тем лучше, ее счастье. В глубине души он был бы рад быть таким, как она.
— Едем прямо домой?
— Как хочешь, — ответил он. Можно подумать, она все забыла.
Недавно они перед завтраком отправлялись на часок подышать воздухом или заглядывали к кому-нибудь из друзей выпить аперитив. И сейчас люди, рассаживаясь по машинам, кивают друг другу, уславливаясь о встречах.
Но это не для них. Кристина, наверно, почувствовала, что дом покажется ей пустым. И не только дом — поселок. Для него, во всяком случае, все пусто, как никогда, настолько пусто, что сердце сжимается как во сне, когда видишь людей, неподвижно сгрудившихся вокруг тебя, и внезапно понимаешь, что ты умер.
— В сущности, — сказал он, заводя машину, — там было, вероятно, добрых два десятка девиц, которые ведут себя не лучше Беллы.
Кристина не ответила, она словно не слышала.
— Не только вероятно — точно, — добавил он.
Она по-прежнему молчала.
— Там были мужчины, которые с ней спали.
Спенсер нарочно выводил ее из себя — не из жестокости, а чтобы она перестала наконец отмалчиваться, стряхнула с себя эту раздражающую его невозмутимость.
— Среди них был убийца.
— Хватит, — не поворачиваясь, бросила она безразличным тоном, какой редко пускала в ход в разговорах с ним, а приберегала для тех случаев, когда надо было поставить собеседника на место.
— Почему? Я правду говорю. Сам настоятель…
— Я просила тебя помолчать.
Весь остаток дня Эшби злился на себя: зачем поддался и подчинился ей, как будто прав был пастор и грешник повергся во прах перед праведником?.. Спенсер никогда не делал ничего дурного. Он не позволял себе даже того, что позволяли молодые люди, которых допрашивал Билл Райен и о которых писали газеты. Иные его ученики к четырнадцати годам располагают таким опытом, какого он не приобрел и к двадцати. Может быть, потому он на них и злится. Сегодня утром, когда они так самозабвенно распевали, его подмывало ткнуть пальцем поочередно в каждого из них и задать им каверзные вопросы. Многим ли под силу ответить на них не краснея?
Знает он их. Они и сами друг друга знают. Так зачем притворяться чистенькими, безупречными?
У себя в кабинете он продолжал писать фамилии.
Рядом чертил кабалистические знаки, похожие на стенограммы грехов. Им с Кристиной не о чем было говорить в то воскресенье. Вопреки обыкновению, никто не позвал их в гости, и они никого не пригласили. Можно было бы сходить в кино. Но им это — быть может, из-за последнего вечера Беллы — и в голову не пришло.
Машины, словно по ошибке, въезжали в их аллею, которая никуда не вела; из машин выглядывали лица.
Люди приезжали взглянуть на дом, где умерла Белла.
Взглянуть, что делают хозяева дома. Взглянуть на Эшби.
Один странный случай, сам по себе незначительный, произвел на него. Бог весть почему, большое впечатление.
Часа в три или в половине четвертого он пошел наверх за табаком, который оставил на колпаке над камином, и тут зазвонил телефон. Они с Кристиной одновременно ринулись к аппарату. Спенсер подоспел первым и схватил трубку.
— Алло! — выдохнул он. На другом конце провода явно кто-то был. Спенсеру казалось, будто он слышит чужое дыхание, усиленное чувствительной мембраной.