— Омельченко Никифор Артемович? — спрашивает у него Ратов.

— Так точно, старшина Омельченко, — с сильным украинским акцентом отвечает тот.

— Откуда родом?

— Из Каменки Бугской. Это подо Львовом.

— Образование?

— Наверное, среднее. Как считать… В общем, школу окончил.

— Кем работали до войны?

— Этим… как его… счетоводом.

Ратов обернулся к одному из экспертов и едва заметно кивнул. Тот быстро произнес какую-то фразу, причем по-польски.

— Что он сказал? — спросил Ратов.

— Н-не понял, — стушевался Омельченко. — Он же не по-украински…

— Конечно, нет, — вмешался эксперт. — Я спросил у вас по-польски, женаты ли вы и есть ли у вас дети.

— Женат, женат, — обрадованно закивал Омельченко. — А детей нет. Не успел. Война…

— У вас вопросы есть? — обернулся Ратов к Файербрэйсу.

— Нет, — удрученно говорит тот. — Все ясно. Он не понимает по-польски, а все украинцы, которые до тридцать девятого жили на территории Польши, в школе изучали польский язык. Да и счетоводом он не мог работать: вся документация велась на польском. В Ньюландс Корнер! — сделал он пометку в блокноте.

— Следующий!

В комнату врывается растрепанный парень с горящими глазами.

— Я русский! — с порога заявил он. — Русский до седьмого колена. И тем горжусь! Так что юлить и работать под поляка не буду.

— Очень хорошо, — улыбнулся Ратов. — Родина ждет вас.

— Родина? Ждет? Не Родина меня ждет, а лагерь! — взвился парень. — Это в лучшем случае. А то и расстрел без суда и следствия.

— С чего вы взяли? — нахмурился Ратов, заметив, как внимательно прислушиваются к их разговору англичане. — Если вы не совершили никаких преступлений, не были полицаем и не служили в гестапо, вас тут же отпустят.

— Отпустя-я-ят?! Так говорили и моему отцу! Его взяли прямо в храме. Он был священником. Его любили. К нему ездили со всей округи. А вы запрещали — запрещали крестить детей, причащать, отпевать покойников! Но он крестил, исповедовал, отпевал… И тогда его взяли. Прямо в храме. Велели отречься, велели говорить с амвона, что Бога нет, что вера — это опиум. Отец отказался. И тогда… тогда ему отрезали язык. Звери! Ублюдки вы, а не люди! — совсем зашелся парень. — Даже безъязыкий, отец молился. Он вас победил. Победил, несмотря на то, что вы его расстреляли. Вы не пощадили даже мать и сестру! Меня не шлепнули по малолетству… С пятнадцати лет я мыкался по лагерям и тюрьмам. Перед самой войной бежал, как зверь, скрывался в лесах. Когда пришли немцы, сдался в плен. Полицаем я не был. Я работал на заводе и делал бомбы. Жаль, что не видел, как они сыпались на ваши поганые головы! — выкрикнул парень и, обмякнув, завалился на бок.

Ему налили воды, дали понюхать нашатырного спирта… Парень пришел в себя и рывком придвинулся к Файербрэйсу.

— Если решите отправить в Союз, — глядя ему в глаза, процедил он, — я кого-нибудь убью. Может быть, даже этого генерала, — кивнул он на Ратова. — А не удастся, убью себя. И это будет на вашей совести.

Когда парень вышел, потрясенный Файербрэйс долго не мог прийти в себя. А Ратов, скрипнув зубами, наклонился к стенографисту:

— Все записали?

Тот молча кивнул.

— Все до слова? Мы ему это припомним! — процедил генерал и вдруг грохнул кулаком по столу. — В Ньюландс Корнер! Немедленно!

Файербрэйс беспомощно улыбнулся и в знак согласия низко наклонил голову.

Раздался деликатный стук, и в комнату вошел высокий, интеллигентного вида мужчина.

— Присаживайтесь, — указал на стул Файербрэйс. — Лозинский Игорь Мстиславович?

— Так точно, — привстал мужчина.

— С чем пожаловали? Надеюсь, вам известно, что комиссия разбирает заявления только тех лиц, которые по тем или иным причинам не желают возвращаться на Родину?

— Именно поэтому я у вас… В плен я попал нелепо, как и вся наша армия: раз командарм Власов перешел на сторону немцев, автоматически на их сторону перешли и мы. Я сапер, фортификатор, в академии учился у небезызвестного Карбышева, так что свое дело знал неплохо. Хоть и считаюсь «власовцем», в Русской Освободительной Армии не воевал ни одного дня: меня направили на строительство Атлантического вала, и я делал все от меня зависящее, чтобы вы, англичане и американцы, не могли его преодолеть.

— Но мы его преодолели! — гордо вскинул голову Файербрэйс.

— Одно из двух, — развел руками сапер, — или мы плохо работали, или вы оказались сильнее… А может быть, хитрее, — после паузы добавил он.

— Игорь Мстиславович, у вас нет причин для беспокойства, — широко улыбнулся Ратов. — На строительстве фортификационных сооружений работали многие, и это не может считаться изменой или преступлением. А дома — работы невпроворот! Каждый инженер — на вес золота.

— Боюсь, что я буду проходить по другой категории, по весу свинца. Девять граммов — и делу конец.

— Вас дезинформировали! — искренне возмутился Ратов. — Не удивлюсь, если выяснится, что в лагере ведется целенаправленная пропаганда, — зыркнул он в сторону англичан.

Лозинский все понял и, тонко усмехнувшись, продолжал:

— У меня есть основания так думать. Дело в том, что в тридцать седьмом был расстрелян мой отец, а в тридцать девятом — мать и два старших брата. Я уцелел лишь потому, что в это время был в Испании, а потом публично от них отрекся. Слов нет, поступил подло, но иначе расстреляли бы и меня: ведь наша семья много лет дружила с Бухариным, а отец с матерью работали в его аппарате. Теперь, я думаю, пришел и мой черед: пребывание у Власова и работу на немцев мне не простят. Само собой, припомнят и родственников… Пше прошам, но в Союз я не поеду. Если же вы будете настаивать, заявляю официально, что совершу какое-нибудь преступление, за которое по английским законам полагается смертная казнь.

Файербрэйс явно симпатизировал Лозинскому, но не представлял, как ему помочь. И вдруг он услышал польское «пше прошам»!

— Почему «извините» вы сказали по-польски? — с надеждой спросил он.

— Чисто механически, — пожал плечами Лозинский. — Когда волнуюсь, начинаю думать, а то и говорить по-польски.

— Так вы поляк?

— Конечно. Я же Лозинский.

— И родились в Польше?

— Разумеется. В Кракове у нас был дом. А по матери я в дальнем родстве с «железным Феликсом».

— Так-так-так, — потер руки Файербрэйс. — Это интересно! Он поляк, — обернулся Файербрэйс к Ратову. — Отправлять его в Ньюландс Корнер я не имею права.

— Что с того?! — возмутился Ратов. — Он подданный Советского Союза и должен быть возвращен на Родину.

— Но его родина — Польша. Вы слышали, он родился в Кракове. А Краков, как известно, никогда не входил в состав Советского Союза, — холодно продолжал Фаейрбрэйс. — Полагаю, что у вас нет оснований возражать против предложения внести Лозинского в «спорный список».

— Не возражаю, — буркнул Ратов, досадуя, что из-под носа уплыла такая крупная рыба. Он-то знал, что людей, попавших в «спорный список», англичане ни за что не отдадут — для того и придуман этот треклятый список.

И снова — череда измученных, агрессивных или апатичных людей. Но вдруг на пороге возникла молодая, миловидная женщина с ребенком на руках. За спиной держался высокий, статный мужчина с решительным и в то же время беспомощно-растерянным лицом.

Один из англичан вскочил и предложил женщине стул. Она благодарно улыбнулась и села, бережно прижимая ребенка. При этом состроила смешную гримасу, и ребенок заливисто засмеялся. Все тоже расплылись в улыбках.

— Что вас привело к нам? — дружелюбно спросил Файербрэйс.

Молодая мать обернулась к стоящему за спиной мужчине, бросила на него такой полный любви и обожания взгляд, что все искренне ему позавидовали. А женщина неожиданно певуче сказала:

— Никола-ай, говори ты-ы.

Запавшие глаза мужчины потеплели, он летуче коснулся ее плеча; женщина прижалась щекой к его кисти, но тут же спохватилась, густо покраснела и переключилась на ребенка.

— Мы — Смоленцевы, — достойно начал он. — Я — Николай, а она — Наталья. До сорок третьего Наталья была Загоруйко, но после свадьбы согласилась взять мою фамилию.