Секунду Фауста глядела в зал своими колдовскими очами, а потом заговорила мелодичным, завораживающих голосом:
– Вы принадлежите к числу избранных. Не столько даже благодаря своему рождению, сколько благодаря сердцу и уму, благодаря независимости взглядов и, я бы даже сказала – благодаря вашей учености.
Независимо от того, католики вы или же, как принято говорить, еретики – все вы люди искренне верующие и посему уважаемые. Но вам также свойственен дух благородной терпимости. В этом и состоит ваше преступление. В самом деле: при честном, здравом, независимом правлении эта терпимость, эта независимость взглядов сделала бы из вас, ко всеобщему благу, видных людей. Под гнетом мрачного деспотизма, по праву преданного анафеме папами, которые заплатили за это мужество своими жизнями, инквизиция сделала из вас изгнанников, лишенных титулов и званий, разоренных, преследуемых, затравленных, словно животные; перед вами вечно маячит угроза костра – и так будет продолжаться до того дня, когда рука палача опустится на ваше плечо и подтолкнет к позорному помосту.
По залу пробежал одобрительный шумок. Фауста продолжала:
– Вы вспомнили, что союз составляет силу, и, устав от чудовищной тирании, властвующей над телами и душами, принялись искать, обрели друг друга и в конце концов сплотились. Вы решили сбросить с себя ненавистное ярмо. Вы принесли себя в жертву, соединили ваши усилия и мужественно взялись за дело. Сегодня все вы – тайные вожди. Каждый из вас представляет силу в несколько сотен бойцов, ждущих лишь приказа. Народное восстание, которым вы готовы руководить, вот-вот поднимется, и оно приведет к отделению Андалузии. Вы мечтали сделать из этой провинции независимое государство, где вы сможете жить свободными людьми, где всякий, кто почитает свободу другого, почитает законы, которые вы пересмотрите в сторону большей человечности и справедливости, почитает вождей, которым он по собственной воле дал власть, – всякий будет свободен исповедовать веру, преподанную ему отцами или же продиктованную ему разумом. Само собой разумеется, при вашем правлении ненасытный минотавр, именуемый инквизицией, навеки исчезнет.
– Да, – крикнуло несколько голосов, – пусть эта проклятая инквизиция сгинет навеки!
– Это будет государство, где наука станет уважаема и обладание знаниями будет приравнено к благородному происхождению, где ученость станет доступна всем, а не одной только ничтожной горстке церковников и монахов, стремящихся удержать народ во мраке невежества, чтобы полностью распоряжаться им; наконец, государство, где общественные должности будут поровну распределены между достоинством, если даже оно родом из низших слоев общества, и происхождением.
– Честь, отвага, ученость, порядочность, искусства, поэзия значат не меньше, чем знатность! – провозгласил чей-то голос, в котором звенело воодушевление.
– Мы все придерживаемся того же мнения, – строго отозвалась Фауста.
Она помолчала, словно желая оставить собравшимся время для выражения чувств по поводу этой реплики. Никто не откликнулся. Никто не шевельнулся. Все лица по-прежнему были непроницаемы.
Фауста чуть заметно улыбнулась и продолжала:
– Вы уже знаете о таинственном рождении сына дона Карлоса и, следовательно, внука кровожадного деспота, в чьем железном кулаке медленно агонизирует Испания. Вы собирались сделать этого сына инфанта Карлоса вашим предводителем, надеясь, что Филипп согласится на раздел своего государства в пользу внука. Ведь так, не правда ли?
Спрошенные напрямую, присутствующие ответили утвердительно.
– Ну так вот, – решительно отрезала Фауста, – вы ошиблись, и жестоко ошиблись!
Со всех сторон послышались протестующие возгласы.
– Почему? – воскликнуло несколько голосов посреди этого шума.
Фауста невозмутимо ждала, не пошевелив рукой, не пытаясь прекратить шум. Когда он утих сам по себе, она холодно проговорила:
– Никогда – вы слышите – никогда гордость Филиппа не позволит ему согласиться на такой раздел.
– Но никто и не будет спрашивать его согласия, – пояснил кто-то. – В нужный момент у нас хватит сил, чтобы навязать нашу волю.
– Филипп уступит только силе, в этом мы все согласны. Охотно допускаю, что у вас будет эта сила. Но что вы станете делать потом?
– Мы будем свободны у себя дома!
– Не надолго, – отчеканила Фауста. – Ваше заблуждение чрезвычайно опасно для будущего вашей затеи, для вашей личной безопасности. Даже если вы окажетесь победителями, ваши дни будут сочтены – это касается всех вас, известных и признанных главарей движения.
Она продолжала еще более убежденно:
– Надо очень плохо знать неуступчивый характер короля, чтобы предположить, будто он, даже побежденный, смиренно примет свое поражение. Да, будучи побежденным, король уступит. Это понятно. Но можете быть уверены – с первого же дня он начнет втайне подготавливать свой реванш, и тут уж он будет беспощаден. Ваша победа окажется всего лишь следствием неожиданности. Ведь у короля останется еще много войск, и ему не понадобятся несколько лет, чтобы собрать их. Тогда он вторгнется в ваше нарождающееся государство и покорит Андалузию огнем и мечом. На этом клочке земли, едва ли десятой части того, что вы оставите Филиппу, на этом клочке земли, окруженном со всех сторон, он раздавит вас без особого труда. Какое серьезное сопротивление вы сможете оказать врагу, чьи силы вдесятеро превосходят ваши? Вам не останется даже крайнего выхода – искать спасения на море, ибо путь вам закроет флот Филиппа: он уничтожит вашу торговлю, обречет вас на голод и наконец, если вы попытаетесь бежать, перекроет вам дорогу пушечными залпами. Ваш успех будет мимолетным. Ваше предприятие окажется мертворожденным.
Пардальян, стоя перед своим отверстием и следя за происходящим, думал: «Фауста по-прежнему очень сильна! Какая жалость, что она вся проникнута злобой! Все эти наивные заговорщики, вместе взятые, не обладают и сотой долей той трезвости мысли, какая присуща этой женщине! Черт подери! Ей хватило нескольких слов, чтобы напрочь разрушить все их иллюзии! Глядите-ка, какие они сидят ошарашенные!» Шевалье не смог скрыть улыбки. «Для человека, знавшего Фаусту-папессу, тайную главу Лиги, которая с неослабным пылом боролась за истребление ереси, странно видеть Фаусту, которая вступает в сговор с еретиками, и слышать, как она с возмущением разоблачает ужасы инквизиции и ратует за терпимость, свободу, независимость, равенство и Бог весть за что еще. Да, честолюбие – прекрасная вещь! Нельзя не восхищаться той непринужденностью, с какой она заставляет человека сжечь то, чему он поклонялся, и начать поклоняться тому, что он сжег.» А тем временем заговорщики в зале, как верно отметил шевалье, удрученно переглядывались.
С необычайной зоркостью, с чисто мужской откровенностью и отвагой эта женщина указала все слабые места их плана (весьма многочисленные). Своим мягким певучим голосом она доказала им, сколь безрассуден их замысел и до какой степени неизбежно, фатально он обречен на провал; она высказала им очевидные истины.
По правде говоря, многие из них, с самого начала предугадывая эти истины, предпочитали не задумываться о них. А если и задумывались, то остерегались сообщать результаты своих размышлений тем своим соратникам, кто был твердо уверен в успехе. Уверенность одних заглушила страхи других. Кроме того, если среди них и встречались люди без совести, то другие, надо отдать им справедливость, были искренними и убежденными борцами, исполненными решимости победить или умереть. Эти и в самом деле мечтали об освобождении, их терпение было исчерпано. Все, даже поражение и неизбежная гибель, казалось им лучше, чем жестокий режим, который медленно и исподволь душил их.
Эти люди добровольно надели на свои глаза повязку, в то время как другие были твердо уверены: уж какую-нибудь рыбку в этой мутной воде они наверняка выловят. Таким образом, даже самые проницательные упорно отказывались думать о неудаче – то ли от отчаяния, то ли уподобляясь азартному игроку, который бросает игральную кость, и предавались мечте о счастье, не говоря уже о тех, чья вера в успех была полной и безоговорочной.