Он вглядывался в ее обыкновенное, худое лицо и думал, что убитая им похожа на возчиц с его завода.
Только теперь, в этот миг, понял он, чем так похожи друг на друга женщины, которых он видел. Худобой и синей тенью под глазами.
Пряхин поднял к небу лицо, залитое кровью, и глухой, нечеловеческий вой вырвался из его горла.
Хлестнула тяжкая мысль: "Так зачем я спасся? Чтобы убить?.."
Он был невменяем в эти мгновения, он был лишь обличьем человека.
Сознание работало прерывисто, временами он только видел окружающее, не понимая его. Он путал явь с видениями.
В какой-то миг Алексею показалось, что он тоже умер, — и белые тени, много белых теней встали в кружок возле него. Но это были не тени, а женщины, возившие хлеб в тележках, одетые в белые короткие халаты. Он понял это, когда тени стали поднимать убитую.
Пряхин пришел в себя, отстранил их тяжелым движением окровавленных рук и поднял мертвую.
Белые тени двигались перед ним, указывая дорогу, открывая двери, и с каждым шагом, отдававшимся в голове острой, непереносимой болью, Алексею казалось, что предел его страданию, тоске и вине уже настал и вот-вот он рухнет вместе со своей тяжкой ношей.
Дорога оказалась короткой, открылась последняя дверь, и вся его собственная боль растворилась, уступив место онемению: в небольшой комнате в одном углу он увидел глаза старухи — остановившиеся, ставшие блеклыми, а в другом — лица трех девочек, непонимающие, удивленные.
За что принес он сюда такую беду?
Жил ли он в те дни, в те часы, в те мгновения? Можно ли назвать это жизнью? Или только бредом, только сном, только выдумкой безумца?..
Временами он казался вполне успокоенным. Отвечал на вопросы, ел, куда-то ходил. Но говорил, ел, ходил Алексей словно в тумане: руки, ноги, язык действовали как бы самостоятельно, не управляемые сознанием.
А сознание, мозг, весь до последней клеточки, были заняты только одним — непоправимыми картинами того дня. Да, непоправимыми: ничего, ни одного жеста, ни одной фигуры, ни одной секунды невозможно исправить в тех видениях, которые без конца проходят перед глазами, повторяясь снова и снова…
Когда он вернулся к машине, едва переставляя ноги, ее уже окружила толпа. Чернобровая Сахно, вызванная, наверное, по телефону, о чем-то говорила с милицейским капитаном, старым, сморщенным, как печеное яблоко. Гудел разнобой голосов.
Окровавленное лицо Пряхина точно означало его виновность — перед ним смолкли и расступились. Начальница транспортного цеха просила его объяснить, рассказать все, как было, но он тупо смотрел на милиционера. Какая-то мысль никак не давала ему оторваться от этой фигуры.
Алексей то проваливался в забытье, и его сильно шатало, то возвращался.
— Пьяный, может? — спросил милиционер, и Сахно что-то ответила, мотнув головой.
Неожиданно Пряхин понял, почему так пристально разглядывал старика милиционера. На боку у него висела кобура с пистолетом.
То, что ему нужно.
Алексей шагнул вперед, наклонился и вцепился в милицейскую кобуру. Старик растерялся, несильно дернулся, Пряхин сунул руку за пистолетом и весь содрогнулся.
Судьба издевалась над ним. Хохотала просто.
В кобуре вместо пистолета был чулок. Обыкновенный, плотно скатанный чулок.
Алексей непонимающе разглядывал тряпку, и милиционер спросил, поняв и только теперь, запоздало, отшатнувшись:
— Чего ты удумал? Чего удумал?..
Мужики-доброхоты перевернули машину, и Сахно кочегарила газогенераторную установку. Шел дымок, пахло мирной печкой, топленной березовыми дровами. Машина завелась.
— Поезжайте, поезжайте, свидетели есть, замер проведен, — говорил Алексею старик милиционер, но до Пряхина его слова не доходили.
— Куда же я? Куда мне? — спросил он бестолково.
— Домой. Вызовут. Ждите.
— Как ждите? Чего ждать? — повторял Алексей.
Сахно с трудом затолкала его в кузов.
Он стоял наверху, оглядывал толпу, всматриваясь в морщинистое лицо милиционера, и снова, снова смотрел на гору, не понимая, никак не понимая, откуда и как возникла убитая им женщина.
Милицейский капитан сказал ему только, будто гора, по которой он ехал, во много раз длиннее хлебозаводской горки и женщина вышла с хлебозавода, когда Пряхин уже ехал и не мог ничего поделать с машиной, а она не посмотрела на дорогу. Это многое объясняло, но только не Пряхину. Его сознание точно остановилось в ту невероятную минуту: как привидение, возникла из снежной заверти женщина в белом халате и белая ее тележка.
Машина тронулась, Алексей сел на дно кузова. Потом лег.
Сахно вела машину неаккуратно — об аккуратности думать не приходилось, — Алексея трясло на рытвинах, но он ничего не чувствовал. Вот теперь он перешел свой предел. В глаза падали снежинки, но он не моргал. Силы оставили его. Он все видел — зрение фиксировало лица и предметы, — но ничего не понимал, ни о чем не думал: отрешенность как бы устранила его из жизни.
Сахно привезла Пряхина домой, он выбрался из кузова и отпрянул смятенно: на пороге стояла тетя Груня.
Она отдежурила в ночь, а теперь глядела, ни о чем не зная, приветливо улыбаясь, что-то пришептывала доброе, едва шевеля губами.
Ах, тетя Груня! Не там ты стоишь, не тому говоришь свои золотые слова! К старухе бы той, к трем девчонкам, тесно прижавшимся друг к дружке в углу. Там бы тебе быть, утешительнице. А ты словами своими разбрасываешься. Говоришь их кому? Убийце!
— Беда, тетя Груня, — выдохнул Алексей, упираясь рукой в дверную притолоку.
Он прошел к кровати, грохнулся на нее лицом вниз. В глазах темнота, только голос тети Груни слышится. Быстро все от Сахно узнала, приговаривает словечки, будто мягкие подушки подтыкает под рваную боль Алексея. Эти слова можно и не слушать, главное, что они есть, убаюкивают, успокаивают, сыплются камушками по чистым половицам. Проваливался Пряхин куда-то, вновь возникал в старой теплой избушке ровно был и не был он на этом свете…
Что-то толкнуло Алексея.
В тети Грунином несвязном приговоре возник смысл.
А звали эту гору страдания Голгофой, и взошел он на нее без страха…
Алексей повернулся на спину.
Все та же чистая комнатка с низкими потолками, тетя Груня в позе своей обычной — подбородок в ладошку спрятала. Рассвет синими пятнами в избу глядится.
Тетя Груня вздохнула, сказала громко и внятно, на себя не похоже, будто судила:
— Знаешь, от чего не спрятаться?
Он кивнул, кто ж этого не знает — от сумы да от тюрьмы. Только тюрьма бы ему спасением стала.
— Нет, не знаешь, — покачала головой тетя Груня. — От креста.
— От креста?
— Каждый свой крест несет… Идти тебе надо, Алешенька, хоронят ее сегодня.
Пряхин вскочил. Натянул шинель. Посмотрел на тетю Груню. Осознанно посмотрел, не как вчера. Словно тетя Груня, спасительница, его устыдила.
Конечно, идти. Надо идти.
Что ж, выходит, опять старуха эта, премудрая тетя Груня, права по всем статьям?
Взяла вроде бы за шкурку его да встряхнула, как щенка.
Застрелиться хотел? От ответа уйти?
Нет, ты иди, ступай вперед, да глаза пошире открой, не прячь, открой глаза и посмотри, что ты, хоть и не по злой вине, наделал.
Кивнул Алексей, вздохнул и шагнул к порогу.
Он встретился с похоронной процессией в воротах уже знакомого дома и отступил, прижался к забору.
С тележек сняли фанерные будки, в которых эти женщины перевозили хлеб, и две тележки соединили между собой. Деревянные ручки с перекладинами торчали в разные стороны, посредине был гроб.
Хлебовозчицы держались за ручки, тихо катили некрашеный гроб, и, пересекая черту ворот, каждая смотрела на Алексея.
Они узнавали его, это было ясно без слов, но он ждал страшного взгляда старухи и трех девочек. Но старуха не посмотрела на Пряхина: она шаталась, голова ее безвольно моталась, сбоку ее поддерживали две женщины в белом. Она прошла мимо, и Алексей понял, что здесь не до него — здесь горе, и сейчас не время разбираться, виновен он или нет.