Девочки шли вслед за старухой. Те, что постарше, держали за руки маленькую, закутанную в белый, видать, материнский платок.
Процессия была небольшой, но заметной: ее большинство составляли женщины в белых халатах, и прохожие останавливались, зная, хорошо зная, что в белых халатах подвозят к магазинам хлеб.
Алексей все еще стоял у ворот. Рядом с ним возник старик, сухонький, сморщенный, белый, словно упавший с неба вместе со снегом, перекрестил удалявшуюся процессию, сказал сам себе:
— Повезли кормилицу. Осталися три сироты. Да и четвертая едва ходит.
Будто старик этот вылез нарочно сказать это Алексею, сообщить подробности беды.
Пряхина словно стеганули по лицу, он отдернулся от забора и зашагал вслед за процессией.
Мороз окреп, на дороге было по-прежнему скользко, и тележки с гробом двигались медленно: женщины ступали аккуратно, маленькими, в полступни, шажочками.
Алексей падал — его сапоги разъезжались, — больно стукался, но боли не чувствовал, поднимался и шел дальше. Он немного отстал от женщин, и можно было подумать, что сзади идет виноватый и кается: падает, молча встает и снова падает. Так ведь и было…
На кладбище процессия надолго стала. Могилу предстояло только выкопать — яма не была готова, и Алексей оказался в центре тяжелого внимания. Женщины посматривали на него часто — он как будто мешал им, да ведь и действительно мешал, но, главное, его заметили девочки. Они сбились в тесную кучку. Младшая испуганно таращила глаза, морщила нос, собираясь заплакать, но раздумывала, средняя и старшая, не отрываясь, разглядывали Пряхина. Старшей было лет шестнадцать, уже девушка, средней лет двенадцать, младшей, пожалуй, семь. Пряхин отметил это каким-то задним сознанием, сжигаемый взглядами этих маленьких женщин.
Что было в их взглядах? Ненависть? Пожалуй, у старшей. Средняя и маленькая смотрели скорей с удивлением. С непониманием. Как тогда. Но тогда они смотрели потрясенные. Не понявшие как следует, что произошло. И не Пряхин важен был им, нет. А теперь они глядели на одного него. Глядели, не понимая, почему тут этот солдат без погон? Как он может быть тут?
А старшая: как смеет?
Принесли лопаты, и женщины, сменяя друг друга, начали рыть могилу. Алексей подошел к одной и молча взялся за черенок. Он ощутил острый взгляд зеленых глаз, черкнувших его поперек лица, — женщина выдернула лопату из его руки и отодвинулась. Пряхин стоял с протянутой рукой, непонимающий, униженный. Ему не давали копать!
Он подумал, что это случайность, у женщины могут быть и другие причины, чтобы не дать ему лопату, и подошел к другой. Чернявая худышка отвернулась и отошла с лопатой в сторону. Тогда он попробовал отнять лопату силой. Но противница его, белобрысая, с пухлым, пуговкой, носом, оказалась цепкой и упрямой. Она ничего не сказала ему, только зло сжала губы и всем телом потянула черенок в свою сторону. Пряхин отстал от нее, отошел в сторону и, отшагивая, уловил шепот:
— Замолить хочет!
Замолить! Да уж что там… Моли не моли, словами не поможешь и лопатой не отделаешься, Ему теперь всю жизнь вину свою заглаживать да заравнивать, а как ни заравнивай — все равно вот этот холмик навеки останется.
Разрывалось сердце Алексея, лопалось на мелкие кусочки, не было лопаты ему тут, возле этой могилы, не было ему места рядом с этими женщинами, возле ихнего горя, не может убийца стоять подле гроба убитой и видом своим терзать души ее дочерей… Не может, а должен…
Вспомнил Пряхин утешительницу свою, спасительницу святую тетю Груню, ее жестокие, неспасительные, неутешающие слова: "Идти тебе надо!"
Вот он здесь.
Будь тут, хотя тебе показали выход, будь тут и гляди во все глаза, что ты наделал…
Женщины отрыли яму — неумелую, неглубокую, с покатыми краями.
Открыли гроб — проститься с покойницей. Заплакали нестройно, взахлеб. Алексей вцепился руками в березку — до боли, до крови. Будто кожу с него сдирали — вот чем был этот плач. Но смотрел, не отворачивался. Глаза словно в ледышки превратились.
Навеки запоминал.
Кружок женщин в белых халатах. Посреди кружка две старенькие тележки. Гроб. Рядом три девчонки — не нарочно выстроились по росту. А по другую сторону тележки старуха.
Сухо застучал молоток по гвоздю, потом мягче ударил — задел дерево. Еще один. Много гвоздей не требуется покойнику — только два; крепко его не заколачивают. На веревках съезжает вниз сосновая хата — последнее прибежище. Мерзлые комья о крышку бьют. Крик, пронзительный, как на казни:
— Мамочка! Не надо!
Это старшая. Те, что помладше, держатся друг за дружку, не все еще понимают, а старшая уже девушка, взрослый человек.
Но почему, почему так бестолково устроена жизнь?
Вот он, Алексей Пряхин, одинокий несчастливец, не нужный никому на всем свете, стоит тут живой, а мать, у которой трое сирот, уходит в землю. И убил ее не кто иной, как он, Пряхин!
Плачет девочка, а ведь ей жить, ей в жизнь только вступать, ей мать ох как нужна, и младшим нужна, и бабке старой, а без него можно обойтись, невелика потеря.
Смотрит Алексей, ждет, окоченелый, и вновь мимо него проходят женщины — цепочкой, одна за другой. Которая шаг замедлит и посмотрит открыто, ненавистно, которая исподлобья, а которая мельком, только коснется взглядом лица. Старуха снова не видит его. Старшая не хочет видеть. Две другие — опять удивленно, все не понимая, за что он их так…
Вот пришел и твой черед, Алексей Пряхин.
Все ушли. Остался ты один. Перед тобой холмик, который всю жизнь заравнивать придется.
Прощайся. Ступай к женщине, у которой отнял жизнь, детей которой осиротил.
Еле передвигая окоченевшие ноги, подошел Алексей к холмику.
Встал на колени.
Прошептал истово:
— Прости, женщина!.. Крест мой при мне! Пока жив!
И вспомнил он вдруг госпиталь и то, как, мучаясь и страдая сам и зная, что рядом мучаются и страдают другие, понял постепенно, что худшее, то есть смерть, не всегда худшее в сравнении с болью тяжких ран.
Теперь же, в безысходный свой час, пришла ему в голову мысль, что худшее, то есть смерть, не всегда худшее в сравнении и с жизнью.
Если жизнь вот так, как у него, повернет.
С кладбища Пряхин пришел в милицию.
Старик капитан усадил его напротив и, не выспрашивая фамилии, имени, года рождения, не исполняя тягостного обряда, который предшествует допросу, стал говорить с Алексеем про ту ночь, про ту тяжелую смену, и как-то так незаметно вышло, что скоро они говорили друг другу «ты», точно старые знакомые, и все-все, кроме разве Зинаиды, знал старик капитан про Алексея. Потом он велел Пряхину подождать, придвинул к себе бумагу, заскрипел, разбрызгивая чернила пером, и дал Алексею подписаться.
— Вишь, какая пачка про тебя, — сказал он, придвигая папку бумаг и вкладывая в нее еще один листочек.
Капитан вздохнул.
— Окончательный вывод, конечно, не за мной одним, — сказал он, — но и свидетели и результаты замеров показывают, что дело будет закрыто. — И добавил, помолчав: — Не казнись, солдат.
— Как же так? — проговорил Алексей.
— Да и что толку-то, — будто не услышал его капитан. — Тюрьмой горю не поможешь…
Дома Алексей застал Зинаиду, и это его теперь не удивило. Удивила тетя Груня. Она смотрела на Пряхина с жалкой полуулыбкой, ходила чуть ли не на цыпочках, заставила сесть за стол и вынула из-под фартука бутылку самогона.
Пряхин выпил стакан. Он не ел сутки или даже больше и должен был бы тотчас уснуть от такого количества спиртного, но даже не запьянел. На столе дымилась рассыпчатая картошка, стояла мисочка аппетитных огурцов он поглощал еду, не замечая ее вкуса и запаха, а тетя Груня сказала:
— Прости меня, старую.
Алексей ничего не ответил, посмотрел, не понимая, и она пояснила:
— Прости язык мой…
Вот почему ходила она с виноватой полуулыбкой, в своем доме на цыпочках, заглядывала ему в лицо. Ах, добрая душа тетя Груня! Отправила на кладбище, сказала правду — разве это она виноватая, что правда у Алексея такая вышла, — да сама же и застыдилась, винить себя принялась. Ах, тетя Груня!