Выходило, директриса детдома отрицала саму себя? Смысл собственного существования? Я хотела оспорить ее, но, поразмыслив, вовремя остановилась. Нет, ничего она не отрицала. Напротив, утверждала вечную аксиому — птицу на крыло ставит мать или отец. И уж никак не наемная птица. Так в природе. Так и у людей. И педагог не может идти против природы, главных ее истин. Он не отворачивается от человека, если ему трудно, идет на помощь. Но педагог может залатать дыры. Вот именно — может помочь, но никогда не сможет, не сумеет — да и стремиться к этому не надо! — заменить родителей. Точнее, близких людей. Мартынова выразилась справедливо.

Недаром Аполлоша говорил — да это каждый учитель подтвердит, сколько родителей, от которых дети ох как далеки! Ведь другому рюмка дороже собственного ребенка, его жизни. И сколько ребят, которым приятель по парте ближе отца или матери.

Вот ты поди и разберись тут. По идеальной модели педагогика должна быть рядом с родителями. По жизни же сплошь да рядом учитель ближе к ребенку, лучше знает его, тоньше понимает, чем родители. Вообще в родительстве намешано много дурного — неопытностью ли, неграмотностью, душевной ли ленью взрослых. Часто люди забывают о том, что на них глядят дети. Ведут себя как попало. Ссорятся, ругаются, даже, стыдно сказать, дерутся. Забывают, что дети, словно промокашки, дурное и хорошее впитывают в себя. И если родители ведут себя дурно, поступают неправедно, глядишь, дети, став взрослыми, окажутся точно такими вопреки усилиям школы. Как же мы станем лучше, если не сдерживаем себя, если одариваем собственных детей такой наследственностью?

Но зато как ясно и светло, если за спиной у ребенка дорогие люди. Дом и школа точно два крыла, которые поднимают его в высоту. Да что там говорить? Разве только для маленьких добро спасительно?

Я посмотрела на Лепестинью. Та мне тут же своим взглядом ответила. Понимающим, добрым.

Вот кто она мне? И знаю-то два месяца. А ведь будто сказала тогда: я перед твоей матерью отвечаю. И малыши мои ее взбудоражили. И в детдом одну меня не отпустила. Не родной человек, даже не очень уж и знакомый, а близкий.

Меня точно осенило! Это ведь она, Лепестинья, сказала мне, когда в Синегорье ехали: отдай-ка мне одного малыша!

Я с интересом разглядывала ее. Словно только увидела. Тогда я ее словам никакого значения не придала, сказала, и ладно, а сейчас…

Сейчас я была повзрослевшей, точно пробыла у Мартыновой не одни сутки. Я много знала теперь такого, что и в голову не приходило раньше.

Я узнала, что малышей привозят в детдом после трех лет, а до этого они живут в Доме ребенка. Что в Дом ребенка их нередко доставляют сразу из родильного дома. Что к семи годам ребят отправляют в школьный детский дом, а если он полон — в интернат, как у нас. Я знала еще теперь, что не так уж мало в стране Домов ребенка для самых малышек и детских домов, а несчастья и легкомыслие довольно вольготно гуляют по миру.

И еще я знала, что старуха Мартынова, проработав в детдоме пятьдесят с лишком, всю свою жизнь прослужив этому делу, больше всего мечтает о том, чтобы закрыть его, отдать особняк под клуб, санаторий — что угодно, лишь бы не привозили из Дома ребенка новых и новых детей, лишь бы перестали навсегда, навсегда! — терять они своих близких.

— Лепестинья! — спросила я. — А ты что, серьезно взяла бы ребенка?

— Маленького тяжело, — ответила она, — стара я. А вот эконького, как у тебя, взяла бы без оглядки.

— Совсем?

— Совсем!

Я застыла. Ведь это же выход! Вон и Мартынова говорила, что часто ее малышей усыновляют бездетные люди.

Нет, усыновление — дело сложное, да и чем я тут помогу? Я лично, воспитательница первого «Б». Вот если бы…

Память услужливо выдвинула из своих запасников цветное воспоминание: ликующий вестибюль, родители, встречающие первышей, и боль притихшей лестницы — строгие, обиженные, встревоженные лица моих детенышей. Они не понимают, почему никого нет за ними.

— Лепестинья, — спросила я, — хочешь взять кого-нибудь на выходные?

В субботу я увела детдомовских с лестницы в игровую. Какая простая игра — жмурки, да и словечко-то какое хорошее! Малыши устроили такой визг, такой переполох, что появления Лепестиньи никто не заметил.

По лицу ее блуждала растерянная улыбка, и я сразу поняла, что без помощи ей не обойтись. Мы обсудили все подробности с моей хозяйкой, разработали целую программу на два дня, куда входили и кино, и утренник в театре, где, я боюсь, сама Лепестинья бывала нечасто, и покупка какой-нибудь обновки, на чем особенно настаивала моя домоуправительница, но вот кого хочет она взять — мальчика или девочку, — не договорились.

Я подумала, Лепестинье, пожалуй, стоит позвать в гости девочку быстрей найдет общий язык, — и окликнула шепелявую Зину Пермякову.

Зина только что водила, удачно мазнула кого-то из мальчишек и теперь нетерпеливо подпрыгивала, была потной — словом, еще купалась в азарте.

— Познакомься, — сказала я, — это тетя Липа, хорошая очень тетя. Она приглашает тебя в гости на субботу и воскресенье. Пойдешь?

— Нет! — весело крикнула Зина и уже развернулась к игровой, чтобы мчаться в кричащую ораву.

— Зина! — укорила я ее. — Ты поняла? В гости. К тете Липе.

Зина будто только увидела Лепестинью, замерла на мгновение и вдруг спросила:

— А пошему не к осине?

Я едва удержалась от смеха, а Лепестинья растерялась до испуга.

— Не знаю, — пролепетала она, и лицо ее выражало такое бескрайнее удивление этим незнанием, что Зина расхохоталась. Потом схватила ее за руку и потащила к выходу.

Лепестинья оборачивалась ко мне, вздымала на лоб брови, как бы спрашивала, что делать, а я махала ей рукой, чтобы убиралась моментально, не привлекая внимания других детей к этому таинственному исчезновению.

Таков был замысел — не привлекая внимания. Довольно рискованный замысел, потому что я брала на себя всю ответственность за исход. Никто в школе, кроме меня и Маши, не знал о нем. Маша одобрила сразу, ничего дурного не увидела. Но и она и я превосходно понимали всю меру моего риска — не дай бог, что-нибудь случится.

Ничего не произошло, Лепестинье я могла довериться на миллион процентов. И все-таки произошло. Уход Зины планировался как дело тайное, но не зря говорится, что все тайное становится явным.

Во-первых, Анечка Невзорова, от которой не могло ничего утаиться, прибежала ко мне с круглыми глазами и страшным голосом прошептала в ухо, что исчезла шепелявая Зинка. Пришлось, тоже на ухо, признаться Анечке, сделав ее как бы соучастницей заговора, что Зину пригласила на свой день рождения одна ее знакомая тетя. Анечка как будто успокоилась, но я заметила, как она подходит к окну и задумчиво смотрит на улицу.

Во-вторых, в понедельник Зина явилась в красивом красном капоре, который, конечно, очень шел ей — такая круглощекая ягодка! — и в этом капоре пришла в спальню. Что тут началось! Одни девчонки закричали, требуя дать капор для примерки, другие заплакали.

Я смотрела во все глаза на моих малышек и не узнавала их. Будто кто-то грубый взял и взбаламутил все, что было в этих девочках, — хорошее и плохое: в спальне раздавался сплошной крик.

Я едва утихомирила мою девичью ораву, хорошо еще, что мальчишки не увидели: явления Зины Пермяковой со своим красным капором, которая улыбалась во весь дырявый рот и порывалась назад, к двери, куда просовывалось совершенно блаженное лицо тетки Лепестиньи.

Малыши ушли на уроки, и я увела Лепестинью в игровую. Разговора у нас не вышло. Моя хозяйка улыбалась, восклицала и охала. Маловато для выводов. Хотя как сказать. Она была счастлива. Счастлива была и Зина.

В первую же перемену она залетела к нам: и схватила Лепестинью за шею. Та заохала, запричитала, что забыла такое важнущее дело, и вынула откуда-то из-за пазухи удивительный бант — пышными воланчиками, белый, с голубым ободком, настоящий цветок, и прицепила на голову Зине.

В мгновение девочка преобразилась.