О мессианстве и славянофильстве нам придется сказать несколько далее. Но уже теперь необходимо обратить внимание на то, чем и как обосновывается кратко формулированная выше основная идея. Разумеется, не историческими примерами, приводимыми на тех же страницах «Дневника», т. е. — не ими главным образом. Все это правдоподобно и вероятно: национальная общественность евреев или арабов слагается в связи с законом Моисея и Кораном, на них основана; с падением религиозного идеала падают и общественность, и национальность. Совершенно справедливо: «когда… утрачивается в национальности потребность общего единичного самосовершенствования в том духе, который зародил ее, тогда постепенно исчезают нее гражданские учреждения», ибо нечего более охранять. Но примерами ничего доказать невозможно, уже потому, что их можно толковать и по–иному, например, в духе исторического материализма считать духовно–религиозное следствием или эпифеноменом общественного, т. е. переворачивать причинную связь, устанавливаемую автором.
Достоевский поставленного мною сейчас вопроса не ставит. Но он отвечает на него в проблематике и психологии своих героев, отвечает, как художник и гениальный аналитик.
«Нет добродетели, если нет бессмертия», утверждает Иван Карамазов. Любовь на земле «не от закона естественного, а единственно потому, что люди веровали в свое бессмертие». Не следует понимать эти слова вульгарно и сплетать их со страхом пред загробными карами. «Уничтожьте в человечестве веру в свое бессмертие, в нем тотчас же иссякнет не только любовь, но и всякая живая сила, чтобы продолжать мировую жизнь. Мало того: тогда ничего уже не будет безнравственного, все будет позволено, даже антропофагия». Тогда «нравственный закон природы должен немедленно измениться в полную противоположность прежнему религиозному, и… эгоизм даже до злодейства не только должен быть дозволен человеку, но даже признан необходимым, самым разумными чуть ли не благородным исходом в его положении». И это вовсе не холодная диалектика, это — слова «блаженного» или «несчастного» сердца, «горняя мудрствующего и горняя ищущего». Иван Федорович не «шутит» и в беседе с Алешей вскрывает весь смысл поставленного им вопроса, который обрекает его своею для него неразрешимостью на жизнь «с адом в груди и в голове».
В больном юноше Маркеле, брате Зосимы, просыпается всеобъемлющая любовь, как будто и не религиозная. Он говеет для того, чтобы «обрадовать и успокоить мать». Но когда нянька зажигает лампадку в его комнате, Маркел, прежде не допускавший этого, вдруг говорит: «Зажигай, милая, зажигай, изверг я был, что претил вам прежде… Ты Богу, лампадку зажигая, молишься, а я, на тебя радуюсь, молюсь. Значит, одному Богу и молимс я». Так напряженная любовь становится верою или раскрывает свою религиозную природу; и религиозна она целиком у самого старца Зосимы. Достоевский неоднократно вскрывает религиозную природу русского социализма и нигилизма; и опять–таки «тем же методом» обнаруживает неполноту и несовершенство земной любви без веры в бессмертие и Бога. Версилову предносится фантастическая картина будущего безрелигиозного человечества, когда «весь великий избыток прежней любви к Тому, который и был бессмертие, обратился бы у всех на природу, на мир, на людей, на всякую былинку». Версилов трепещет внутренно этою любовью; он уже читает во взглядах будущих людей бесконечную взаимную любовь, любовь, но и «г р у с т ь». Мечтатель не м о ж е т «обойтись» без Него, не может «не вообразить Его, наконец, посреди осиротевших людей. Он приходил к ним, простирал к ним руки и говорил:«Как могли вы забыть Его?» И тут как бы пелена упадала со всех глаз, и раздавался бы великий восторженный гимн нового и последнего воскресения».
О том же говорит Зосиме «таинственный посетитель». «Рай в каждом из нас затаен», но «чтобы переделать мир по–новому, надо, чтобы люди сами психически повернулись на другую дорогу», стали друг другу братьями, а для этого «должен заключиться период человеческого уединения»,т. е. объясняемой недостаточностью веры разъединенности или, в конце концов, самоубийства. «Но непременно будет так, что придет срок и сему страшному уединению, и поймут все разом, как неестественно отделились один от другого. Таково уже будет веяние времени, и удивятся тому, что так долго сидели во тьме, а света не видели. Тогда и явится знамение Сына Человеческого на небеси…» Это будет царство любви, но ведь в любви–то и дано «ощущение живой связи нашей с миром иным, с миром горним и высшим»; все живет и живо лишь ею, лишь чувством «соприкосновения своего таинственным мирам иным».
С намерением я подчеркиваю «метод» Достоевского, как метод возведения проблемы к основным тенденциям душевной жизни, изучаемой во всей ее конкретности. Только поняв и оценив значение и силу этого метода, можно понять идеи Достоевского не как безответственные мечты и фантазии, а как нечто внутренно обоснованное. «Он», как метко выразился К. Леонтьев, «знает гораздо более психическим строем лиц, чем строем социальным».
Итак, смысл жизни человечества на земле, начало и цель ее — любовно–религиозное единение с Христом каждого и всех, единство всех и всего во Христе. Это не единство немногих, неприемлемое и непереносное для религиозного чувства, а единство всех; не единство отвлеченно–духовное, но — целостное, включающее в себя все: и «клейкие листочки, и дорогие могилы, и голубое небо, и любимую женщину В нем должны найтись место и радость и для Свидригайлова, и для Федора Павловича Карамазова, уже здесь на земле как–то приемлемого любовью старца Зосимы. Оно — единство со Христом и духа человеческого, и всей материи обоженной, Богоматери.
Всеединство не может быть отрицанием чего бы то ни было: в нем должно быть все, ибо только в этом случае оно все–единство. Значит, есть правда во всяком искании человечества. И Достоевский усматривает ее, убежденный в ограниченности и недостаточности социализма и анархизма, даже в предлагаемой ими «переделке всего человечества по новому штату»: «ведь это один же чорт выйдет, все те же вопросы, только с другого конца», как говорит Иван Карамазов.
Именно поэтому религиозный идеал не может не быть и общественным. Общественный идеал без религиозного основания только «панически–трусливая потребность единения, с единственною целью «спасти животишки», т. е. «самая бессильная и последняя идея из всех идей, единящих человечество… начало конца, предшествие конца». Безрелигиозное общество — «муравейник», в себе самом несущий начала разложения, обреченный на гибель, потрясаемый клокотанием «четвертого элемента». Гибель такого общества рано или поздно неизбежна, и Достоевскому казалось, что она уже близка. Если же мы вспомним уже приведенные выше мысли о религиозном происхождении всякого общества, нам станет очевидным, что в самой первоначальной идее его, хотя и религиозной, должна заключаться какая–то ошибка. Эта ошибка и есть католическое или папское понимание христианства.
Религиозно–общественный идеал выдвигает ряд основных проблем, которые ставятся и частично решаются в творчестве Достоевского. Первая может быть определена, как проблема зла и оправдания. К ней автор только подошел, но решения ее не дал или дать не решился, хотя только такое решение и может привести в гармонию те противоречия, которыми столь богаты его романы. Вторая ограничена сферою общественности и сводится к вопросу об оправдании уже не индивидуальных, а групповых ценностей, более же всего к оправданию национального во вселенском. Третья, в данной связи и для нас самая существенная, возвращает к основной идее Достоевского и может быть условно формулирована, как проблема отношения между церковью и государством или организованной общественностью.
По–видимому, национальное несовместимо со всечеловеческим, и вселенское или всечеловеческое неизбежно должно быть интернациональным. Достоевский, действительно, различает «мировое значение», часто «неисследимое» по своей глубине, и «ореол местной национальной характерности». Однако мировое для него не является отрицанием национального, несмотря на всю очевидность отрицательности во всяком национальном эгоизме. «Европа», говорит Версилов, «создала благородные типы француза, англичанина, немца, но о будущем своем человеке она еще почти ничего не знает… Всякий француз может служить не только своей Франции, но даже и человечеству, под тем лишь условием, что останется наиболее французом, равно — англичанин и немец». В этом ограниченность их национализма, отсутствие в национальном всечеловеческого. Отсюда и их взаимная вражда. «Им еще долго суждено драться, потому что они — еще слишком немцы и слишком французы и не кончили свое дело еще в этих р о л я х». Неизбежным следствием национального эгоизма является разъединенность или «уединение», пронизывающее все стороны жизни и отрицающее религиозно–общественный Христов идеал.