Однако «всякий великий народ верит и должен верить, если хочет быть долго жив, что в нем–тο, и только в нем одном и заключается спасение мира, что живет он на то, чтобы стоять во главе народов, приобщить их всех к себе воедино и вести их в согласном хоре к окончательной цели, всем им предназначенной»(Дн. 1877, янв. И, I). По–видимому, это положение противоречит приведенным выше. Можно точнее выразить его, отметив, что вера в свою миссию не должна сочетаться с «эгоизмом национальных требований», который обеспложивает и убивает самое веру. Не должно быть того, что Достоевский резко ставит в вину еврейскому народу — «веры в то, что существует в мире лишь одна народная личность — еврей, а другие хоть есть, но все равно надо считать, что как бы их и не существовало».«Выйди из народов и составь свою особь, и знай, что с сих пор ты един у Бога, остальных истреби, или в рабов преврати, или эксплоатируй. Верь в победу над всем миром, верь, что все покорится тебе. Строго всем гнушайся и ни с кем в быту своем не сообщайся» (Дн. 1877, март, 11, 3). Такова формула национального эгоизма, которого не должно быть во всеединстве.

Как же тогда мыслимо сохранение абсолютно ценных национальных личностей во всечеловечестве, немыслимом как интернационал? Достоевский не дает полного и ясного ответа — он отвечает по–славянофильски: чрез осуществление русской идеи; и в этой славянофильской формуле должно искать существо его мысли. «Мы», говорит он, «первые объявим миру, что не чрез подавление личностей иноплеменных нам национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспеяния, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем и самостоятельнейшем развитии всех других н а ц и й и в братском единении с ними, восполняясь одна другою, прививая к себе их органические особенности и уделяя им и от себя ветви для прививки, сообщаясь с ними душою и духом, учась у них и уча их, и так до тех пор, когда человечество, восполняясь мировым общением народов до всеобщего единства, как великое и великолепное дерево осенит собою счастливую землю» (Дн. 1877, апр. II, 2). Так, поясняет Достоевский в своей «Речи о Пушкине», будет указан «исход европейской тоске в русской душе», так будет сказано «Слово великой общей гармонии братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону».

Здесь надо отметить несколько неравноценных мыслей. Во–первых, всечеловечество должно быть таким организмом, в котором сохраняется из национального все, обладающее абсолютным значением, т. е. национальная личность всякого народа. Во–вторых, все эти национальные личности взаимно восполняют друг друга и живым взаимодействием и создают само человечество. Таким образом, француз не должен перестать быть французом, немец — немцем, но они должны быть не только французами или немцами, а и всечеловеками; — пункт, Достоевским до конца не выясненный. В–третьих — и это наиболее спорная мысль, стоящая в связи с неясностью второго пункта — всечеловечество нуждается в особом конкретном носителе, в народе–мессии, который именно поэтому подвергается опасности во нсечеловечности своей утратить национальное лицо.

Народ–мессия есть русский народ. Конечно, речь идет не о ясном сознании им своей всечеловеческой миссии, тем менее — об осуществленности ее. Всечеловечность русского народа надо рассматривать как потенцию, актуализирующуюся лишь частично и неполно — полная актуализация сс — а в это Достоевский верит — принадлежит будущему. При этой оговорке уже не страшны указания на недостаток культуры, на невежество и грубость русского мужика, на дикость нравов; а, с другой стороны, благодаря этой же оговорке, получается возможность понять национальную типичность русской интеллигенции.

Признавая русский народ народом–мессиею, Достоевский невольно отожествляет его всечеловечность с его национальностью, растворяя вторую в первой. Главною народною нашей чертой, говорит он, является отсутствие национального эгоизма, терпимость ко всему иноплеменному. А с терпимостью органически связана и другая особенность — отзывчивость на все чужое, способность перевоплощаться. «Один лишь русский, даже в наше время, т. е. гораздо еще раньше, чем будет подведен всеобщий итог, получил уже способность становиться наиболее русским именно лишь тогда, когда он наиболее европеец. Это и есть самое существенное национальное различие наше от все х… Я во Франции — француз, с немцем — немец, с древним греком — грек, и, тем самым, наиболее русский, тем самым я — настоящий русский и наиболее служу для России, ибо выставляю ее главную мысль». Эти слова Версилова, неизбежным выводом из которых должна быть дилемма: или гибель — растворение русской национальности, или руссификация Европы (от последнего Достоевский иногда и не так уже далек), подтверждаются на примере Пушкина; на его «способности всемирной отзывчивости и полнейшего перевоплощения в гении чужих наций, перевоплощения почти совершенного».«Способность эта есть всецело способность русская, национальная, и Пушкин только делит ее со всем народом нашим…». «Родственно и задушевно», целиком соединившись со своим народом, «став вполне народным поэтом», Пушкин стал и «общеевропейцем», «все–человеком».

Если терпимость к иноплеменному лишь выражение «способности к перевоплощению», то сама эта способность выражает жажду «всемирного счастья», стремление «ко всеобщему общечеловеческому воссоединению со всеми племенами великого Арийского рода». Наш русский удел «и есть всемирность, и не мечом приобретенная» (руссификация в этом плане мыслей отбрасывается), «а силой братства и братского стремления нашего к воссоединению людей». Вот в чем смысл русской истории, смысл всех страданий русского народа. В «идее» его, в духе его заключается живая потребность всеединения человеческого, всеединения уже с полным уважением к национальным личностям ик сохранению их, к сохранению полной свободы людей и с указанием, в чем именно эта свобода и заключается…»

В чем же именно? Основание перевоплощаемости, тожественной с национальным самораскрытием, лежит в самоуглублении, в обращении в себя самого. Но для этого надо отбросить все внешнее, ошибочно считаемое мною моим, отказаться от эмпирического я. «Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве». Только чрез смирение можно приобщиться народному духу. «Не вне тебя…, а в тебе самом, найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой и узришь правду». Но обладание истинным (не эмпирическим) самим собою уже и есть истинная свобода. «Победишь себя, усмиришь себя, — и станешь свободен, как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и поймешь, наконец, народ свой и святую правду его. Не у цыган» (Достоевский говорит об Алеко) «и нигде мировая гармония, если ты первый сам ее недостоин, злобен и горд, и требуешь жизни даром, даже не предполагая, что за нее надобно заплатить».

Путь к самопостижению или «смирению» лежит чрез страдания и завершается страданием — жертвой. Поэтому и народ русский, а в значительной мере и все славянское племя должны обладать свойством «подыматься духом в страдании, укрепляться политически в угнетениях и среди рабства и унижения соединяться взаимно в любви и в Христовой истине». «Славянская идея в высшем смысле ее» «есть жертва, потребность жертвы даже собою за братьев, и чувство добровольного долга сильнейшему из славянских племен заступиться за слабого, с тем, чтобы, уравнять его с собою в свободе и политической независимости, тем самым основать впредь великое всеславянское единение во имя Христовой истины, т. е. на пользу, любовь и службу всему человечеству, на защиту всех слабых и угнетенных в мире». (Дн. 1876, авг. Post–Script.).

Что–либо из двух. Или данная Достоевским характеристика является характеристикою национально–русского аспекта всечеловечности, или она дает всечеловечность вообще. Во втором случае остается неясным, в чем же собственно–русское, ибо и другие народы должны придти к тому же; в первом — оказывается необоснованною исключительная роль русского народа (ведь всечеловеческое не может быть ограничено только одним из своих аспектов), и проблема исторической миссии России остается не разрешенной… Но для нас существенны не эти противоречия, возникающие попутно, а сама характеристика основных черт русского народа, взятая в последней ее психологической глубине. И вот тут–то и оказывается, что русский национально–всечеловеческий идеал, будучи идеалом гражданственным, по существу своему есть идеал религиозный, «Христов». Это — служение во Христе, «служение Христу и жажда подвига за Христа», проблема «судеб настоящих и судеб будущих православного христианства» (Дн. 1876, декабрь, 11,3); это — «настоящее воздвижение Христовой истины, сохраняющейся на Востоке, настоящее новое воздвижение Креста Христова и окончательное слово Православия, во главе которого давно уже стоит Россия» (ib. июль–авг., 1,4).