— На самом деле, очень мучительно смотреть это, — произносит Крессида. — Многих из них он знал лично.
— Именно поэтому они настолько эффективны, — поясняет Плутарх. — Идут от самого сердца. Вы все делаете превосходно. Койн будет довольна.
Получается, Гейл им ничего не рассказал. О том, что я якобы не видела выступление Пита, и о моей ярости из-за укрывательства правды. Но считаю это недостаточным, чтобы простить его, да и уже слишком поздно для этого. И вообще, это неважно. Он тоже не говорит со мной.
Только когда мы приземляемся на Луговине, я понимаю, что с нами нет Хеймитча. Когда я спрашиваю Плутарха о его отсутствии, он лишь качает головой и говорит: — Он не мог смотреть на это.
— Хеймитч? Не мог на что-то смотреть? Скорее, просто захотел выходной, — предполагаю я.
— Вообще-то, дословно он сказал "Я не могу смотреть на это без бутылки”, - поясняет Плутарх.
В ответ я лишь закатываю глаза. Я давно уже устала от заморочек своего ментора, от его слабости к алкоголю и от того, на что он может и не может смотреть. Но через пять минут моего пребывания в Двенадцатом, я начинаю жалеть, что у меня у самой нет бутылки. Мне казалось, что я уже смирилась с разрушением Двенадцатого — я много об этом слышала, видела с воздуха и даже бродила по его пеплу. Так почему же все это причиняет мне новую боль? Может, раньше я до конца не осознавала потерю своего мира? Или это выражение на лице Гейла, когда он осматривает руины, заставляет меня по-новому прочувствовать весь этот ужас?
Крессида дает наставления команде начать с моего старого дома. Я спрашиваю ее, что мне делать.
— То, что считаешь необходимым, — отвечает она.
Я снова стою на кухне, и мне совсем ничего не хочется делать. В итоге я просто смотрю в небо, потому что на меня нахлынуло слишком много воспоминаний.
Спустя какое-то время Крессида говорит: — Отлично, Китнисс. Пойдем дальше.
Но Гейлу в его прежнем жилище не так просто начать. Крессида снимает его в тишине в течение нескольких минут, но как только он выуживает из пепла единственное, что осталось из его прошлой жизни — погнутую металлическую кочергу — она начинает расспрашивать его о семье, работе и жизни в Шлаке. Она заставляет его вернуться в ночь бомбежки и воспроизвести все, начиная от его дома, сопровождая его по дороге до Луговины, и через лес к озеру. Я плетусь позади съемочной группы и телохранителей, считая их присутствие здесь осквернением моего любимого леса. Это сокровенное место, святилище, опороченное злом Капитолия. Даже оставив обуглившееся конечности далеко за забором, мы все еще натыкаемся на разлагающиеся тела. Интересно, мы запишем все это, чтобы показать другим?
К тому времени, как мы достигаем озера, Гейл, кажется, потерял способность говорить. Все мы обливаемся потом — особенно Кастор и Полидевк в своих панцирях — и Крессида объявляет перерыв. Я зачерпываю руками воду из озера, мечтая о том, чтобы окунуться в него с головой, голышом, одной, без посторонних глаз. Я брожу по периметру, осматриваясь. Возвращаясь назад и проходя мимо маленького бетонного домика около озера, я останавливаюсь в дверях и вижу, как Гейл осторожно прислоняет обретенную им кочергу к стене у очага. На секунду я представляю, как какой-нибудь одинокий путник в далеком будущем, заблудившись, бродит по дикой местности и натыкается на это небольшое пристанище с кучкой дров, очагом и кочергой. Удивляясь, как все это здесь оказалось. Гейл поворачивается и встречается со мной взглядом, и я знаю, что он думает о нашей последней встрече в этом доме. Когда мы спорили о том, убегать нам или нет. Если бы мы сбежали, был бы Дистрикт-12 по-прежнему цел? Думаю, да. Но Капитолий все так же заправлял бы Панемом.
Бутерброды с сыром разошлись по рукам, и, усевшись в тени деревьев, мы приступаем к еде. Я намеренно сажусь в дальнем конце группы, рядом с Полидевком, чтобы мне не пришлось говорить. Хотя и так мало кто разговаривает. В относительной тишине птицы снова садятся на деревья. Я толкаю локтем Полидевка и показываю ему маленькую черную птичку с хохолком. Она перепрыгивает на другую ветку, на мгновения расправляя крылья, будто хвастаясь своими белыми пятнышками. Полидевк указывает на мою брошь и вопросительно приподнимает брови. Я киваю, подтверждая, что это сойка-пересмешница. Приподнимаю вверх указательный палец, как бы говоря: "Подожди, я покажу тебе" и изображаю птичий свист. Сойка-пересмешница вздергивает головку и отвечает мне. Затем, к моему огромному удивлению, Полидевк насвистывает несколько своих собственных нот. Птичка тут же ему отвечает. Лицо Полидевка озаряется восторгом, и он обменивается с птицей мелодичным пересвистом. Думаю, это его первая беседа за долгие годы. Музыка привлекает соек-пересмешниц, как цветы пчел, и вскоре ему аккомпанируют полдюжины птиц, примостившихся на ветвях над нашими головами. Он хлопает меня по плечу и веткой на земле выводит одно единственное слово. СПОЕШЬ?
При других обстоятельствах я бы отказалась, но в сложившейся ситуации я не могу сказать "нет” Полидевку. Кроме того, поют сойки-пересмешницы совсем иначе, чем свистят, и я хочу, чтобы он это услышал. Поэтому, прежде чем я успеваю осознать, что делаю, я уже беру четыре ноты Руты, те самые, что она использовала, чтобы сообщить о конце рабочего дня в Одиннадцатом. Ноты, что стали музыкальным фоном к ее убийству. Птицы не знают их. Они подхватывают простую фразу и благозвучно перебрасывают ее между собой. В точности, как они делали на Голодных Играх перед тем, как переродки вырвались из-за кустов, загнали нас на Рог Изобилия и, не спеша, раздирали плоть Катона…
— Хочешь услышать, как они поют настоящую песню? — выпаливаю я.
Что угодно, лишь бы заблокировать эти воспоминания. Встав на ноги, я отхожу подальше к деревьям, кладя руку на грубый ствол клена, на котором устроились птицы. Я не пела «Виселицу» вслух десять лет, потому что она запрещена, но я помню каждое слово. Я начинаю тихо, нежно, как делал мой папа.
Сойки-пересмешницы замолкают, когда понимают, что я предлагаю им что-то новенькое.
Теперь птицы внимательно слушают меня. Еще один куплет, и они обязательно уловят мотив, ведь он довольно простой и повторяется четыре раза с небольшими вариациями.
Тишина в кронах деревьев. Лишь шелест листьев на ветру. Но ни единой птички, ни сойки-пересмешницы, ни какой-либо другой. Пит прав. Они замолкают, когда я пою. Точно так же было и с отцом.