Путята встретил Евсея шумливо, ласково, только что не обнимал:
– Ну, дождались, дождались! Я ж, клянусь богом, сказывал князю: «Бовкун огонь и воду минет!» Ну, везите соль на склад: на ночь запрем, а завтра с утра и сочтемся. Все полюбовно, все по совести… Крест святой!
На следующее утро Евсей вышел из хаты спозаранку. Анне и Ивашке разрешил еще поспать: их головы мирно покоились рядом на круглом узком валике.
«Пусть позорюют, – подумал тепло о детях, – может, теперь кончатся их невзгоды, худая одежа и бессолье».
И впрямь рассудить: чем они хуже Путятовой дочки?
За какие грехи родителей должны быть в ответе?
Разве только за то, что появились на свет не в хоромах, а в землянке?
Птичка-«соседка» накликала чиликаньем первый снег. Стояло тихое предзимье.
«Надобно с надворья обить дверь соломой, прижать дубьем, – решил Евсей. – Аннуська молодчина, уже заготовила для топки сухой бурьян и камыш, сделала из сушеного помета котяхи. Вишь, перед сенями рогожку даже положила, грязь с ног вытирать».
Настроение у Бовкуна было хорошее, как у человека, честно исполнившего свой долг. Он шел в гору широким шагом, миновал Прорезную, Кияновскую улицы и в какой уже раз прикидывал, как распорядится заработком, заживет вольным человеком.
Путята заставил себя ждать долго. Потом позвал в гридню. Был он сегодня хмур, глядел исподлобья – словно подменили человека. Наконец спросил зло:
– А волов-то сколь в пути оставил?
Евсей посмотрел удивленно:
– Трех… Один от стрелы половецкой пал, другого вепрь одолел, а третий издох, сами не ведаем отчего.
У Путяты запрыгали скулы, пальцы сжались в кулак:
– Не ведаешь? Волов загублять – так ведаешь! А может, ты их, черна душа, продал? Теперь будешь отрабатывать! Не то в холопы продам!
Кровь кинулась в лицо Евсея. Прижав подбородок к груди, он пошел на Путяту, хрипя:
– Это я-то – черна душа? За тобой, злыднем, света не видно!
Путята позвал:
– Стража!
Будто из-под земли выросли дружинники.
– В поруб обманщика! Меня убить хотел…
Евсею скрутили руки, поволокли куда-то. Он успел только крикнуть тысяцкому:
– Погоди, за все ответишь! За все!
Ему забили рот кляпом, пиная, повели через двор.
ГОРЬКИЙ ПРАЗДНИК АНФИМА
Анфим так увлекся работой, что потерял счет дням. Мастерская, в которую он перенес свой немудреный гранильный станок, деревянные круги для полировки, пилки, сверла, резцы, была небольшой, но с двумя оконцами, затянутыми слюдой. Анфим, привыкший к тому, что дома оконца на ночь задвигались досками, подивился такой роскоши.
Было великим наслаждением давать жизнь тусклому, серому камню, через пленку железа, марганца добираться до его сияющей души. И тогда камень, прежде казавшийся мертвым, оживал, сам рассказывал о тьме веков, из которой пришел, о тайне и совершенстве природы. Он играл сначала робко, переменчиво, как ночные светляки, то выбрасывая свои чистые лучики, то вбирая их. Потом вдруг свет победно вырывался на свободу: фиолетовый – из аметиста, вишневый, жаркий – из альмандина, золотистый, в чешуйках железного блеска, – из солнечного камня. Краски живых цветов и цвета пустыни… Желтый – веселый, как огонек лучины у них в избе в зимний вечер. Мягкий зеленый – похож на глаза его дочерей. Для каждого камня, чтобы он заговорил, надо было избрать свою особую огранку. В детстве отец учил Анфима распознавать природу камня, его твердость, цвет, блеск.
Блеск бывал то жирным, то восковым, то шелковичным, то смолистым.
Переливы, похожие на тигровые и кошачьи глаза, заставляли сердце биться учащенней.
Отец никогда не называл камни драгоценностями, а только самоцветами. Анфим теперь понимал его. Да, это были лучики света, пробившиеся из тысячелетий. Он никогда не думал о камне, как о несметном богатстве. Как волновался он мальчишкой, делая первые пробы под неусыпным взглядом отца. Одно неловкое движение – и надрез, и стерта грань, и нет нужного угла, и все испорчено.
Но у юнца оказалась легкая рука. Движения его были точны и ловки, он научился обнаруживать в камне малейшую трещинку, муть, пузырек. Как музыкант или певец обладает слухом, так и Анфим обладал редкой способностью понимать камень, и это позволяло ему извлекать из самоцвета его то огненную, то нежную душу, добиваться красоты прозрачного, ровного, чистого тона.
Птаха вел с этим живым существом долгие разговоры: хвалил его, корил, поощрял, сердился.
Верил ли Анфим рассказам отца, что аметист спасает от пьяной браги, а изумруд – от морских бурь? Кто знает… Но собственными глазами видел, как янтарь притягивает соломинки, собственными ушами слышал, какой чистый, прекрасный голос у матового нефрита.
Пролетал месяц за месяцем, и наконец красавица шапка была готова. Переливы огней сплетались в яркие радуги, росные зори, звездные россыпи.
Тогда усталый, счастливый Птаха заснул здесь же, в мастерской, на полу, не ведая, что накликал великую беду на свою голову этим трижды проклятым венцом, что в подземелье, рядом, вот ужо второй месяц, томится друг и сосед Евсей Бовкун, валяется в углу под сетью, сплетенной пауком.
СМЕРТЬ СВЯТОПОЛКА
Путяте не спалось – одолевали суетные мысли. Он пытался отогнать их молитвой, бормотал: «Спаси, господи, Мишку Путяту по неистощимому своему милосердию, очисти мя от грехов!..»
Но в голову лезли земные дела: непослушание непутевой дочки Забавы… обоз Евсея… венец, что делает Птаха.
С венцом князю он тонко надумал. Святополк честолюбив. Почему же не возложить всенародно на его богоизбранную голову шапку-венец? У владык других земель есть свои обряды посвящения,[24] на Руси венчали бармами.
Путята видел, как возлагали корону на голову византийского императора.
Тот вошел в храм через золотые врата. Тысячи огней отражались в соборной утвари. Читал над короной молитву патриарх: «Тебе, единому, царю человеков…» У дворца разбрасывали черни золотые и серебряные монеты.
С этим венцом придумано неплохо… Только бы не испоганил драгоценные камни Птаха.
Но к лицу ли великому властителю Руси и потомкам его носить на главе венец, сделанный руками какого-то презренного Птахи?
Надо пустить слух, что венец в сапфирах и изумрудах – необычный, что носил его сам вавилонский царь Навуходоносор и сотворен он богом, а доставили Святополку шапку византийские бесстрашные посланцы. Они шли степью через скопище змей, похожее на копны, воющее в зимнюю стужу. У ворот Вавилона венец охранял чудовищный змей с чешуей, аки волны морские. Через змея того на городскую стену была перекинута лестница. Змей удушил всех дерзких, только один, по имени Правда, добыл венец, и вот теперь византийский император прислал его в Киев со словами: «Ты от Августа-кесаря род ведешь».
Чье сердце не затрепещет при виде подобного венца?! Руси надобно знамя, а знаменем тем должен быть великий князь…
Да вот мало величия у этого ничтожного Святополка – больше воображает, чем соображает. Как баба, занимается своей внешностью: выщипывает брови, прикрывает плешивину накладкой из волос…
Но Путята считал выгодным для себя оставаться в княжеской тени, как считал выгодным быть в тени и при отце Святополка – Изяславе. Но всяк умеет извлекать для себя пользу, не бросаясь в глаза…
«Сделает Птаха венец – надобно будет приказать Свиблу придушить гранильщика», – решил Путята.
Постельничьему Свиблу он доверял самые тайные дела: подсыпать кому следует в пищу ядовитый порошок из высушенной черной ящерицы, накинуть кому надо петлю на шею и с камнем бросить в Днепр…
«О господи, взываю к тебе, услышь мя, Мишку Путяту, вонми гласу моления моего…»
В сенях послышались быстрые шаги Свибла. Он открыл дверь, подошел к ложу. Тусклый свет лампады делал Свибла еще длиннее и сутулее обычного.
– Вночесь за Вышегородом[25] князь Святополк помер. Сердце разорвалось… – сказал он. – Ладьей в Киев привезли…