Днепр подступал к избам и, оставляя кое-где зеленые островки, торопился дальше. У берега вода его белеса, спокойна, словно стоячее море, а вдали растекался Днепр темными волнами.

На весенних площадях Горы глашатаи кричали:

– Отец киян, великий Мономах – наследник Византии!

За городом Мономаха встретил митрополит – грек Никифор – с епископами. На митрополите – златотканая одежда. Певчие выводят высокие ноты, усердно кадит знаменитый дьякон Афиноген:

– Ныне и присно, и во веки веков – аминь!

У дьякона голосище силы невиданной. Укреплял он его тем, что пел по утрам, лежа на спине с камнем на груди.

Крестный ход двинулся к площади у Софийского собора.

Здесь уже собрался народ; те, кто недавно громил боярские хоромы, притаились в толпе, присматриваясь: чего ждать от новоявленного князя?

Именитые поднесли Мономаху на расшитых рушниках каравай хлеба и доверху наполненную солонку.

Евсей, стоявший на бугре, недобро усмехнулся, сказал Петру:

– Снова мимо нас пронесли.

Ивашка во все глаза глядит на площадь.

Вон, возле князя, сын его – Юрий Долгорукий, лет двадцати трех.

К ним подошли бояре, кланяются…

– Ты – наш князь. Где узрим твой стяг – там и мы с тобой, – доносится до Ивашки.

На Мономахе – синие сапоги, синее корзно,[45] у правого плеча пряжка, над ней орел вышит.

Мономах кряжист, на непокрытой голове видны метины – будто чьи-то когти вырвали в двух местах клочья волос. Сказывают, то на охоте прыгал на него барс, лапой разодрал голову.

Князь идет медленно, торжественно, глаза его смотрят твердо, левая рука без двух пальцев – потерял в бою с половцами – покоится на груди. Вот остановился. Митрополит благословляет его крестом, читает молитву, возлагает чудо-венец,[46] и Владимир под тяжестью его словно пригибает голову.

– Тебе, хранящему истины, творящему суд и правду посередь земли!

– Венец от Августа-кесаря! – кричат глашатаи.

До Ивашки неясно доходят слова митрополита:

– Христолюбивый… Просветил Русскую землю, аки солнце лучи пуская… Братолюбец… Страдалец за Русь… Богоизбранный… Даже сестра твоя Янка, ако медоделательница пчела, мудрая в книжном деле, открыла в монастыре училищную избу для юниц, сама учит их грамоте, шитью, пению…

«Аннуську б туда, – думает Ивашка. – Да разве примут…»

Выглянуло из-за тучи солнце, и вдруг венец вспыхнул на голове Мономаха огнями: золотыми, синими, зелеными, багряными. Марья Птаха глядит с ужасом.

Рубины выступают на венце Мономаха огромными каплями крови… набухают, вот-вот скатятся на его лоб.

– Кровью пропитан… Будь проклят навсегда! Кровью…

Пронзительный женский голос взвыл тоскливо, с отчаянием:

– Анфима убили!.. Анфима!

Ивашка со страхом оглянулся. То грохнулась наземь тетка Марья.

Тысяцкий Ратибор сквозь зубы приказывает дружиннику:

– Убери безумицу!

Крестный ход двинулся дальше. Исступленно зазвонили колокола. Зловещим пожаром горят камни на венце Мономаха.

Анна и Фрося подбежали к Марье, стали поднимать ее с земли.

– Теть Мань, теть Мань, не надо… – с трудом сдерживая рыдания, просит Анна. – Пойдемте до дому… Не надо…

Два воя оттащили Марью подальше от площади.

Ратибор тихо говорит писцу:

– Читай новый закон!

Круглый, как бочка, писец влез на ступени дворца, прокричал трубным голосом:

– «Дан сей устав апреля двадцатого, года 6621…[47]»

Смолкли, словно прислушиваясь, колокола, напряженно вбирала в себя каждое слово толпа.

…Остановился Мономах во дворце своего деда Ярослава Мудрого. Во второй половине дня вызвал Ратибора. Тот явился немедля, громыхнув на пороге доспехами.

– Бочки с медом на площадь выкатили? – спросил Владимир.

– Вдосталь.

– Нищим милостыню раздают?

– Как приказал.

– Для веселья даров не жалеть!

Мономах помолчал, не поднимая глаз, сказал:

– Купцы пусть соль продают мерной ценой, умалят дороговизну. – Поднял глаза, и они жестко блеснули: – А передних воров, люд злонамеренный, завтра же пореши… Без шума… Недоимки выбирай исподволь. Тут тебе боярин Нажира советчик.

Он погладил амулет на груди. Вспомнив, что Путята все еще без дела отсиживается в своем порушенном доме, распорядился:

– Путяту пошли на степную заставу ратный дух показать… То дело его… Да, чуть не забыл: закажи мне печать новую…

Было их у Мономаха уже не менее двадцати, а любил новые придумывать. И сейчас протянул пергамент, на нем собственной рукой два круга нарисовал. На одном написано: «Печать благороднейшего архонта[48] Руси Мономаха», на другом – верно, оборотная сторона печати: «Господи, помози рабу своему, князю руському».

– Сильвестр-то в Киев прибыл? – поинтересовался Владимир.

– Токмо.

– Пришли его ко мне.

Игумен Выдубицкого монастыря Сильвестр был объявлен переяславским епископом. Так захотел Владимир, и митрополит в этом ему не отказал. Теперь пришла пора, чтобы Сильвестр по-новому перекроил прежнюю летопись.

Монах Киево-Печерского монастыря Нестор еще в прошлом году написал «Повесть временных лет» – откуда Русская земля стала есть. Он довел летопись до 1110 года и как только мог обелил Святополка. «Льстец придворный, заласканный, – злобно думает о летописце Несторе Мономах. – Надо его имя из летописи вовсе изъять. Пусть Сильвестр заново все составит… Дам ему письмо мое к Олегу Святославичу… мои „Поучения“. Разве потомкам не след знать, сколько пота утер я на земле Русской? Был нищелюбцем и добрым страдальцем. И разве нынешнее призвание меня на киевский престол не схоже с приходом Рюрика в Новгород? Даже если не было того варяжского призвания, кто скажет, что это – не святая ложь?»

Владимир, отпустив Ратибора, привычно произнес про себя: «Благословением бога отца и благодатью господа нашего Иисуса Христа, и действом святого духа… По Христову повелению и духа святого строению…»

Кто-то робко постучал в дверь.

– Войди!

Порог переступил худенький черноволосый человек.

– Врачеватель Агапит из монастыря, – представился он. – Митрополит Никифор послал: может, надо с дороги сердце послушать?

Мономах усмехнулся: хотя и седьмой десяток пошел, а сердце у него здоровое, как у быка. Вот только ломало руки и ноги, даже серные ванны не помогли.

И все же заботливость Никифора была приятна.

– Спаси бог. Понадобишься – вызову, – сказал он Агапиту, отпуская его.

НА ПОИСКИ ЛУЧШЕЙ ДОЛИ

Только на второй день Марья стала приходить в разум, услышала слова Анны:

– Малых кормить надо.

За этим и застала их Фрося, принесшая кринку с молоком.

Лицо у Фроси осунулось, словно бы пеплом покрылось, в глазах – ожидание несчастья: очень боялась она за своего Петро. Дрожащим голосом зашептала Анне, верно, надо было перед кем-то выговориться:

– Мужиков на распросные речи во дворец водят… Ставят с очей на очи, пытают, повинную вымучивают…

В городе и впрямь шла расправа. Гильщиков[49] пятнали,[50] им резали языки, отсекали руки. Стража Ратибора без суда связывала заподозренных, сажала на ладьи и ночью топила в Днепре.

В подземелье на открытые раны сыпали соль, кричали:

– Получай, как хотел!

Петро дважды жарили на огне, но он ни слова не сказал о Евсее. Дав еще шестьдесят ударов кнутом, отпустили. На улицах Киева тихо и мрачно. Не сходятся на посидки визгопряхи. Догорают головешки недавнего пожара. Окаянно воют псы.

Как-то под вечер в Евсееву хату пробрался Хохря. Всегда веселый, жизнерадостный, на этот раз был он хмур, неразговорчив. Сев на лавку, долго молчал, потом выдавил:

вернуться

46

Здесь имеется в виду не та шапка Мономаха, что хранится сейчас в Оружейной палате. Предполагают, что ныне существующая подарена ханом Узбеком Ивану Калите как тюбетейка, а затем была перекроена.

вернуться

47

1113 год.

вернуться

48

Каждый Рюрикович был для Византии архонтом – высшим лицом.

вернуться

49

Мятежник; от слова «гиль» – мятеж.

вернуться

50

Ставили клеймо на левой щеке.