Все как надо. Теплилась лампада перед иконой, и едва уловимый запах конопляного масла примешивался к запаху глины и чернобривца.

Ивашка, присев на лавку, виновато поглядел на сестру:

– В животе червяк точит…

– Ты погоди, Ивасик, малость, я щи сварю. Мигом. Только без соли… Иссолились мы…

Ивашка добро поглядел в спину сестренке. Недаром юнцы на улице дразнят ее: «Наша Анна белобрива, щец да каши наварила». Эта наварит. Надобно пока нащепать ей лучин…

Евсей подходил к своему дому, когда его окликнул Анфим:

– Добридень, сосед, хлеб да соль!

– Помогай бог!

– Заходи в гости.

Евсей приблизился к Анфиму, сжав его огромную ручищу, спросил:

– Как живешь?

– А так себе – то боком, то скоком.

– А я в ярме у лиха. Бос, как пес.

– Э, ничего, – беспечно махнул рукой Анфим. – Что будет, то будет, мы все перебудем.

– Не скажи.

– Заходи в хату, ковшик варенухи[2] опорожним.

– Да вроде б ни к чему, – заколебался Евсей.

– Как – ни к чему? По суседству. Старцы костылями менялись – и то пили.

Евсей весело рассмеялся, и лицо его сразу утратило суровость, стало простодушным.

– Разве што…

Анфиму лет под тридцать, но уже славился он на Подоле как отменный мастер-гранильщик. Никто лучше его не умел шлифовать самоцветы, вызывать их чудесную игру.

Жил Анфим с женой Марьей и своими дочерьми-тройняшками в избе на виду у Днепра. И когда бы кто ни проходил мимо их жилья, неизменно слышал, как в два голоса пели муж и жена душевные песни о яворе над водой, о вечерней заре, о том, как «из-за горы, из-за кручи возы скрипят, идучи».

– Расщебетались Птахи, – говорили, улыбаясь, прохожие, прислушиваясь, как ладно ведут голоса.

Удивительно похожи были друг на друга Анфим и Марья. Ясноокие, златокудрые, стройные, словно гранила их природа по одному рисунку, прилаживала и внешностью и характером. При взгляде на сильные руки Анфима трудно было поверить, что умел он терпеливо и нежно обращаться с самыми крохотными самоцветами, брать их так осторожно, будто это божьи коровки.

Покойный отец Анфима тоже был мастером-гранильщиком, приехал в Киев из Суздальского Ростова еще молодым да так здесь и прижился. Он научил сына своему ремеслу, передал спокойный, покладистый нрав.

Жили Птахи небогато. Только изредка перепадало, если заказывали отгранить камень для перстня, вставить сапфир в оправу. А то больше приходилось сверлить бусы из сердолика. Здесь покупатель находился, правда, сразу – быстроглазые киевские юницы, – да корысть-то от них невелика.

Евсей вошел в избу Анфима, Марья обрадовалась:

– Милости просим! – Соседа уважала за скромность, за то, что был трезвенником и трудолюбивым.

– Дай нам, вербонька, узвара, выпьем по ковшику, – попросил Анфим.

Марья засуетилась. Ладонью смела лишь одной ей видимые крошки со стола, сбегала в погреб, принесла жбан варенухи.

А Евсей уже делился своим планом с Анфимом:

– Наберу киян покрепче, и махнем. Я те края знаю. Только вот и на грош не верю прикидщику Путяте. Все ведь прикогтит… Что одной рукой дает – другой тут же отбирает.

– Ну что ж, коль решился, – раздумчиво говорит Анфим. Сейчас он выглядит старше своих лет, может быть, потому, что от сидячего образа жизни стал полнеть. – Гляди и посчастит. Мне Путята тож обещал заказ один знатный…

– Вот только за юнцов моих боязно, – погладил длинный светлый ус Евсей, и на открытое, бесхитростное лицо его легла тень беспокойства.

– Не бойся, мы доглядим, – заверил Анфим.

– Вот спаси бог, – обрадовался Евсей. – Я, может статься, свово подлетка с собой возьму. Пусть свет поглядит… Волю узнает… Мужает… Так ты тогда, будь ласка, пригляди за отроковицей. Да и помощницей она вам станет…

И правда, почему бы ей не остаться на время? Вот у бобров как заведено: год исполнится после рождения, и родители, сделав малому собственную избу, оставляют – живи своим умом и своей силой.

Так-то оно так, да росла Анна уж больно худенькой, и за нее всегда было боязно.

Эта тревога родилась в нем еще тогда, когда дочка только появилась на свет божий. Она долго не говорила ни слова. Жена в отчаянии упрекала себя: мол, дитя онемело, потому что она, мать, поела рыбы. И бросилась лечить девочку колоколом: облила било водой, принесла ту воду пить Анне. Но и это не помогло.

А в два года словно прорвало какие-то заторы: Анна сразу заговорила и целыми днями щебетала без умолку.

…В колыбели подала голос одна из дочерей Птахов. Неведомо какая: Марфа ли, Пелагея или Лисавета? Запищали и две другие. Ну, этим немота не грозит.

Анфим подошел к люльке на три места, поддел дочерей правой рукой, прижал их к груди. Поднося к Евсею, весело сказал:

– Вот-то богатство – полная охапка невест!

Евсей поглядел на три совершенно одинаковые, круглые, со светлыми блестящими глазами рожицы. Во рту у каждой был палец, только крайняя сосала еще и палец сестры.

– Как вы их распознаете? – подивился Бовкун, и в улыбке вспыхнули белой полоской крепкие зубы.

– Да ведь их, ягодиночек, видно ж! – убежденно воскликнула Марья. – У Марфы отлив очей особый. Пелагеица морщится по-своему, а у Лисаветы, гляди, на шее темная росинка притаилась.

Она посмотрела добро на соседа:

– Ты не тревожься! Если надобно, пусть Аннуся с Ивашкой у нас перебудут… Мне и впрямь даже помощь…

Дети встретили Евсея радостно, Анна крикнула:

– Татусь! – Прижалась к нему, потерлась прохладной щекой о его щеку.

Отец ласково провел рукой по ее светлым волосам:

– Ну что, доня, что, лягушонок?

Ивашка тоже, видно, рад был приходу отца, но поглядывал на него издали: не хотел «лизаться», хотя очень любил отца.

Он любил в нем все: и суровую молчаливость, и умение рассмешить, сохраняя при этом невозмутимость, и то достоинство, с каким держал себя отец, ни перед кем не заискивая, не унижаясь, и его умение все делать своими руками. И внешность отца нравилась Ивашке. Он уже мысленно дал себе зарок, что, когда вырастет, будет носить такие же усы и чуб, заброшенный за ухо. Отцу бы только серьгу подвесить – и был бы сущим Святославом, каким рисовала его народная молва.

Ивашка гордился тем, что внешне похож на отца: почти бесцветными широкими бровями, родинкой у правого уха.

Отцу было под пятьдесят, а он сохранил гибкость стана, легкость походки, силу плеч. У отца не найдешь ни одного седого волоса на голове; упершись руками волу в рога, он поворачивал того куда хотел, и при этом у него только багровела, раздуваясь, короткая сильная шея.

Мальчик всегда с восхищением глядел на купание отца, когда тот накалял в печи булыжники и одни бросал в колоду с водой, а другие обливал «для пару».

Дым и пар клубами валили из двери мовницы. А отец – ладный, весь из мускулов – окатывал себя зимой ледяной водой или, выбежав во двор, катался по снегу.

И сына Евсей приучил к тому, чтобы тело всегда чисто жило. Ивашка вставал на заре, тер одежду золой и глиной, обмывался, докрасна растираясь мочалой, чистил зубы искрошенной корой дерева.

Ивашка с гордостью слушал, как в городе рассуждали:

– Евсей-то бывалый. Сходил света. Богато видел, богато знает. Путно шествовал.[3] А волов повадки – так лучше всех ему ведомы. Неспроста прозвище свое носит.[4]

И еще вспоминали в городе, как в юности сбил Бовкун с седла батогом половецкого хана, связал его и приволок в Киев.

Отец умылся, они втроем поели – Анна успела сварить щи, приправленные конопляным маслом. Отец сказал Ивашке:

– Может статься, хлопко, я тебя с собой в дальний путь возьму.

У Ивашки сердце замерло от великой радости, но только полыхнул пытливо глазами.

– Да вот сомневаюсь: баловства в пути не будет?

вернуться

2

Крепкий отвар из груш.

вернуться

3

Путешествовал.

вернуться

4

Бовкун – вол.