«Старик, дорогой! Знаю, что ты очень занят, но, может быть, у тебя найдется минутка для бедного изгнанника. Как ты, наверное, слышал, меня отовсюду выперли, так что доедаем с семейством последний х. без соли: х. свой, а соль купить не на что. Но я, однако, не сдаюсь. Посылаю тебе свою новую нетленку».

Вновь характернейшая юкинская фразочка, своего рода двойной словесный перевертыш: очевидно, что, именуя так свое сочинение (тоже, конечно, мелкотравчатый совписовский термин 70-х), он заранее подшучивает над ним, вырвав тем самым возможное оружие из рук собеседника. Но за этой иронией мрачной тенью вставала его собственная звериная серьезность по отношению к своей персоне и своим трудам, свидетельством чему — тщательная, с рвением садовника выполняемая работа над своей биографией в «Википедии» — ибо любой печатный чих, не исключая газетных интервью и «писем в редакцию» туда немедленно любовно подшивался.

«Посылаю тебе свою новую нетленку. Знаю, как ты занят. Пробеги, плз, если будет минутка. Хорошо бы успеть в декабрьский номер… И конечно, гонорарий!!!»

В другой ситуации простота, с которой Юкин расставлял в своем письме незамысловатые силки и петли, могла бы позабавить Столбовского. Безобразное «плз» сигнализировало о том, что автор молод душой и, не будучи языковым пуристом, охотно пользуется современным сленгом; фальшивые соболезнования по поводу занятости адресата с хрустом ломались о бесцеремонное понукание следующей фразы (ибо на дворе стоял сентябрь и декабрьский номер был уже практически собран, о чем автор не мог не знать). И венчало это все — словно вишенка на торте, как говорилось в той языковой среде, под автохтона которой Юкин пытался мимикрировать, — просьба о финансовом вспомоществовании (по сложившемуся опыту к первой четверти XXI века сама перспектива публикации в толстом журнале сделалась уже настолько лакомой, что на гонорар могли рассчитывать только авторы из самого близкого круга или особо приглашенные звезды).

Столбовский, заранее морщась, открыл приложенный к письму файл. Он назывался «Тайна „Мертвых душ“» и начинался так: «Шедевр украинского писателя Миколы Гоголя есть произведение до конца не прочитанное». Это была фронда, причем фронда разрешенная и полезная — она сигнализировала о вольнодумии автора и о похвальном направлении журнала, что было ценно, поскольку в лучшую сторону отражалось на тираже — вернее, не на тираже как таковом (о несчастных полутора тысячах бумажных экземпляров, рассылавшихся по сельским библиотекам и раскупавшихся честолюбивыми авторами, никто и не вспоминал), а на просмотрах — отныне главном и единственном показателе читательского спроса. Более того, в этой фронде, как у лучших мастеров жанра, проглядывало на самом дальнем плане еле заметное, на грани нервного тика, верноподданическое подмигивание самому высокому начальству — поскольку сверху был спущен тезис о том, что мы сражаемся не с Украиной per se, а со случайно воцарившимися там малопонятными и неизвестно откуда взявшимися людьми, именовавшимися то кликой, то хунтой, а то и режимом, между тем тамошние жители и их культура нам близки до степени смешения.

Юкин был не просто мастером этих тонких подмигиваний, перешептываний и полунамеков, а просто каким-то магистром, причем издавна, когда византийская сложность гуманитарно-коррупционного мироустройства только готовилась оку-тать немыслимую простоту постсоветского мира. Столбовский познакомился с Юкиным лет тридцать назад в троллейбусе номер «Б» (про который москвичи любили передавать несколько обтрепанный от частого использования анекдот о том, как приезжий был ошеломлен вопросом прилично одетой женщина, не знает ли он, где тут останавливается «букашка»). Вот в этой самой «букашке» и ехал Столбовский со своим приятелем, когда на остановке в троллейбус вскочил полноватый юноша с холеными усиками подковкой, облаченный в белые кроссовки с претолстой рельефной подошвой и помаргивающими цветными лампочками в ней. Не успел Столбовский подумать, что новый пассажир необыкновенно похож на воришку-карманника (которые нередко промышляли на этом маршруте), как тот шумно приветствовал его приятеля: «Старик, сколько лет!» После чего, не прервавшись даже для ритуального вопроса о делах и лишь раздраженно сунув руку Столбовскому («юкин-оч-приятно»), он стал взахлеб, как будто опасаясь, что его перебьют, рассказывать, как они с другом открыли способ ежевечерне бесплатно питаться в лучшем московском казино.

Способ был, по собственному определению Юкина, «прост, как все гениальное» (он любил эти истертые словечки). Вдвоем, хорошо одетые (на этих словах Столбовский не удержался от того, чтобы прищуриться на его перемигивающиеся кроссовки), они приходили порознь в «Метелицу», делая вид, что между собой не знакомы. Каждый покупал билет за десять долларов (Юкин любовно называл их «баксы» или «бакинские») и получал за это, по правилам казино, фишки на эту же сумму. Здесь наступал тонкий момент. Им нужно было, по-прежнему изображая взаимное незнакомство, подойти к столу, где играли в рулетку, и одновременно сделать ставки: приятель ставил на красное, а Юкин на черное (или наоборот). В результате один из них проигрывал, а другой получал двойной выигрыш — и они, продолжая держаться порознь, шли ужинать: в казино всем игрокам полагалась бесплатная трапеза и напитки лились рекой.

— А если зеро? — спросил приятель.

Юкин развел руками:

— Пока не выпадало.

На этих самых словах с каким-то театральным хронометражем троллейбус распахнул двери, сквозь которые Юкин выскочил в обычную зимнюю слякоть и, перескакивая через лужи, помчался по тротуару. Кроссовки его светились неземными огнями. «Это Юкин. По прозвищу Юкин сын. Далеко пойдет», — пояснил приятель.

Так и вышло. В следующие годы Столбовский все чаще встречал имя Юкина и его самого, как будто тот постепенно, с гипертрофированной неторопливостью питона смыкал вокруг него коль-цо. Тематический репертуар его был феномена-лен, а энергия неисчерпаема — Юкин с одинаковой лихостью писал книги о Петре Великом, немецком Средневековье, бурятских ламах, советских пограничниках и итальянском кинематографе. Злые критики замечали, что все его персонажи выходят немного похожими на самого автора — полноватые, недалекие, нахрапистые, припахивающие лошадиным потом, — но это не мешало ему год от года становиться все более знаменитым. Его в хвост и гриву эксплуатируемый творческий метод был примитивен и безотказен. Первым делом изобретался центральный, дикий в своей парадоксальности, тезис. Он, этот тезис, провозглашался в конце первой главы, после чего читатель, мысленно протиравший глаза в оправданном недоумении, подвергался вдруг скоростной бомбардировке сведениями, цитатами и простыми силлогизмами, которые имели целью этот тезис поддержать. Действовало это как залп ракет-обманок на систему противовоздушной обороны: массовая атака так перегружала мозг, что он терял способность к критическому восприятию. Его последняя перед эмиграцией книга, биография Чехова под названием «Потаскун из Таганрога», была построена вокруг идеи, что Антон Павлович представлял собой мангуста — не в каком-нибудь философском, а совершенно в практическом и даже отчасти зоологическом смысле. Замечательно, что к концу четвертой части (набранной, впрочем, весьма разгонисто и с огромными полями) изможденный читатель настолько уже готов был этому поверить, что когда в книге показывался настоящий мангуст по кличке Сволочь, захваченный героем в Шри-Ланке по пути с Сахалина, страницы монографии начинали лишь успокоительно двоиться перед глазами.

В последнее десятилетие Юкин был звездою СоХи — удивительного учебного заведения, которое могло появиться только в России и только в начале 2000-х годов. На северо-востоке Москвы издавна существовал сельскохозяйственный институт имени К.Д. Лёвина, влачивший в постперестроечные четверть века довольно жалкое существование. Понятно, что среди юных москвичей, желающих овладеть почетным трудом агронома или доярки становилось все меньше, но у института имелось кое-какое имущество, заключавшееся в чрезвычайно привлекательных полях, лугах и покосах, расположенных по обе стороны городской черты. Время от времени под напором текущих нужд институт отчуждал небольшие наделы из своих запасов, как русский крестьянин выбрасывает, по преданию, из саней младенца, чтобы отвлечь волчью стаю и дать остальной семье шанс на спасение. Волчья стая, впрочем, множилась, а запасы младенцев подходили к концу, когда случилось «нечто вроде чуда», как говорил Ефим Семенович Губонин, тогдашний ректор.