Утром все было по-прежнему, если исключить толстый слой росы, покрывший за ночь все мое и наше имущество. Дальнейшее рассказывать, признаться, скучновато, так что я обойдусь пунктиром. Преодолевая неловкость, я перебрал вещи моих бывших спутников, чтобы изъять необходимые для сплава припасы, срезал шнуры с их палатки, спилил десяток молодых сосенок, разделав их на примерно трехметровые хлысты равного размера. Связал хлысты веревками, пустив в дело и завалявшийся у меня в бауле моток. Вырезал длинный шест, после чего, собрав свои вещи и прихватив нашу скромную добычу, пустился в путь, ориентируясь по вполне работающему GPS. На третий день меня догнали туристы на катамаране, согласившиеся за скромную мзду доставить мое имущество и меня самого до цивилизации. Сперва они явственно дичились и даже, пошептавшись, выставили на привале ночного часового, но разговорившись, мы обнаружили кое-каких общих знакомых, так что лед отчуждения вскоре растаял. Несмотря на это, всех подробностей своей истории я им не рассказывал.
Через четыре дня пути я был в Перми, а на следующий день — у себя дома. В деревушку, где мы ночевали по пути туда, я на всякий случай заезжать не стал. Василий, мой поставщик копанины, с тех пор мне не звонил, а спустя несколько месяцев я узнал, что он умер — покончил с собой, выстрелив себе в глаз сквозь дымчатые очки, которые он никогда не снимал. Обо всем приключении напоминают мне только девять привезенных фигурок, две из которых я на всякий случай храню отдельно от прочей коллекции — за тяжелой дверью сейфа.
Бесконечная жажда у кромки воды
Живущие долго помнят, что одно из обострений в российско-американских отношениях пришлось на сентябрь 1983 года, когда президент Рейган в середине своего первого срока запретил прямое авиасообщение с Москвой. Но в январе того же года оно еще существовало — и пузатенькие Ил-86 «Аэрофлота», встречаясь с летящими навстречу «Боингами» ныне покойной «Panamerican» где-то над Атлантическим океаном, сдержанно, но приветливо помахивали им крыльями. Впрочем, дело все равно происходило в темноте.
Ранним утром 26 января из только что прилетевшего «Ила» вышел («как тритон» — по прекрасному выражению национального гения) — и немедленно закурил — молодой человек весьма примечательной наружности. Был он высок, широк в плечах и абсолютно лыс. Когда он улыбался (что случалось, мягко говоря, нечасто), видно было, что дантиста он не посещал, может быть, с самого рождения: во рту его несколько случайно уцелевших желтых зубов росли в произвольном порядке среди обугленных пеньков, словно дубы, пережившие лесной пожар. Уши его были сплюснуты, нос сломан. Он был одет в нелепый тулуп, выменянный неделю назад у какого-то лесоруба-расстриги в Небраске (если бы вещи умели говорить, автобиография этого кожуха оказалась бы увлекательнейшим чтением), под которым красовался несвежий свитер крупной вязки. Из-под воротника видны были фрагменты двух татуировок, исполненных одной и той же дрожащей неуверенной рукой. Случайный наблюдатель, оценивший нетвердую походку и загнанное выражение лица, все равно не смог бы разглядеть эти телесные граффити поподробнее, но мы воспользуемся своим преимуществом и опишем их, хотя бы в первом приближении: там были пистолеты, ножи, пожелание жить быстро и умереть молодым — и несколько крепких выражений.
На выходе из самолета пассажир замешкался и только вежливые тычки стюардов заставили его двинуться в нужном направлении. Уже войдя в здание, он вспомнил, что оставил в кармашке кресла темные очки, с которыми не расставался днем и ночью с совершеннолетия и попытался вернуться, но дорогу ему заступили. Пожав плечами, пассажир (которого мучили — в разной степени — джетлаг, похмелье и решительное непонимание, каким образом он оказался в этом месте) побрел дальше, время от времени поднимая голову и мрачно разглядывая потолок шереметьевского терминала. В то время он состоял по последнему крику архитектурной моды из сонма неровно обрезанных труб, среди которых в непостижимой последовательности прятались источники бледно-желтого света. К счастью, тут можно было курить, чем молодой человек немедленно и воспользовался, вновь достав из кармана полупустую пачку «Жаворонков» и чиркнув зажигалкой. Очередь на паспортный контроль (первая из нескольких сотен, которые ему предстояло наблюдать в течение ближайшей недели) змеилась медленно, так что он успел выкурить еще две сигареты. Когда подошел его черед, он долго не мог понять, чего от него, собственно, требует хмурый, до синевы выбритый полицейский в темно-синей форме — и поочередно совал в окошко выданные в Мичигане водительские права (впрочем, давно аннулированные), еще какие-то карточки, после чего, вспомнив, наконец, извлек из-за пазухи свеженький американский паспорт с аккуратно проставленной в него советской ви-зой. В паспорте было написано — Кевин Майкл Аллин, — и это имя ничего не сказало ни пограничнику, ни встречающей стороне. Не таковы мы, дорогой читатель.
По-настоящему Аллин прославится к началу 1990-х — когда выработает, как сказали бы музыкальные критики старой закалки, свой единственный и неповторимый почерк. Он прилюдно насиловал себя микрофоном, бился головой об острые углы, так что ко второй песне обычно был уже окровавлен, выступал обнаженным, дрался со зрителями и клубной охраной, испражнялся на сцене и швырялся экскрементами в зал. Как проницательно заметил сопровождавший тур «Убийц-наркоманов» (так называлась его последняя и самая известная группа) видеооператор — самое безопасное место в зале во время шоу было за спиной фронтмена. Половина концертов заканчивалась тем, что ему вместе с остальными членами группы приходилось улепетывать от возмущенных либо очарованных зрителей, не доиграв и половины программы, так что при всей их раскрепощенности два правила соблюдались неукоснительно: они нико-гда не возили с собой инструменты, а пользовались исключительно тем, что мог подыскать клуб. И всегда ставили свой микроавтобус в паре кварталов от зала, чтобы никто не проколол ему колеса.
Я потратил довольно много драгоценного архивного времени, пытаясь понять, каким образом вообще возникла мысль пригласить его в Советский Союз. Дело в том, что сам механизм предложений, согласований, переговоров и выделения фондов, венчавшийся появлением очередного дорогого гостя в заснеженной Москве затрагивал сразу несколько ведомств, чьи бумаги оказались распределенными по разным хранилищам. Сейчас мне кажется, что сама идея позвать какого-нибудь рок-музыканта попрогрессивнее родилась в кругах, прикосновенных к деятельности Апрелевской фабрики грамзаписи, ежегодно отгружавшей в розницу чудовищные объемы пластинок, среди которых нет-нет, да и проскакивало что-то человекообразное. Ну а дальше механизм (согласно обстоятельствам времени, слегка обветшав-ший и поскрипывавший) дал очередной сбой: в посольство в Нью-Йорке полетела шифрограмма, предписывающая найти какого-нибудь бунтаря с гитарой, причем по возможности пролетарского происхождения и не слишком волосатого (в случае с Джи Джи Аллином последнее требование выполнялось неукоснительно: он был лыс, как коленка). Атташе по культуре, полковник в запасе, давно обросший добротной американской плотью и интересовавшийся лишь балетом, причем с узкоспециальной стороны, спросил небось у своего местного референта, чернокожего выпускника Далматинского колледжа в Мастиффе, штат Айова, а тот, может быть, решил пошутить — и все завертелось. Повторюсь, все это лишь мои фантазии. Сохранились лишь бумаги Комиссии по культурным свя-зям Союза писателей СССР, по ведомству которой традиционно проходили певцы (что в известной степени демонстрирует и без того очевидный примат текста над музыкой). К моменту, когда вступила в дело эта комиссия, приезд Аллина был уже согласован, как выражаются в некоторых средах, на самом верху — выделены фонды, проставлена советская виза, приобретен билет — и оставалось только разработать и утвердить программу визита.