Аллину неоткуда было знать, что билеты распределяли через профкомы и домовые комитеты (собственно, он и слов таких не знал, да и некому было объяснить все хитросплетения позднесоветской жизни). Кто-то смотрел на него с интересом, кто-то уже дремал, может быть, утомленный предыдущими номерами: все-таки дрессированные собачки, выступавшие перед гипнотизером, были чудо как хороши. «А смотри, как он похож на нашего Вову», — громко сказала одна старушка из первого ряда другой, но та, незаметно выключившая свой слуховой аппарат во время рукоплесканий, оставалась в блаженной тишине.

Спеть ему нужно было, как выяснилось прямо перед выступлением, одну единственную песню. Наверное, стоило бы, учитывая возраст зрителей, подготовить что-то особенное — в его постоян-ном репертуаре было около тридцати треков, но в каждом, без преувеличения, были слова, решительно неудобные в печати. С другой стороны, вряд ли в этом зале кто-то знал английский. Взяв два аккорда, он услышал, что гитара настроена и с легким теплым чувством подумал про парня, который ему ее передал. Многоочитый зал смотрел на него со сдержанным недоумением. Ловя и не находя привычного воодушевления, он запел один из главных своих хитов — то, под что содрогались, извиваясь в Нью-Йорке и Нью-Джерси, Коннектикуте и Техасе:

Everybody’s got somewhere to go

I’ve got nothing’ but this dirty hole

Everybody’s going’ out tonight

I’m staying here and outta sight

Yeah, fuckin’ the dog.

— Вы действительно любите животных? — спросила, хлопая ресницами, Анна Михайловна, когда они возвращались в гостиницу.

Сладкий сумрак

К исходу второй недели работы гардеробщицей в библиотеке Даша успела повидать всех легендарных местных сумасшедших, которыми ее пугали новые коллеги. Первым ей попался Мужик В Шлеме — насупленный дядька с кустистыми бровями, как у Льва Толстого на портрете, — он действительно ходил круглый год в мотоциклетном шлеме с поднятым плексигласовым забралом, никогда его не снимая. При этом мотоцикла у него, собственно, не было — то есть, может быть, где-нибудь он и был, но приезжал он, как и все читатели, на метро — и, войдя в библиотеку и сдав свой ничем не примечательный плащ, отправлялся, поблескивая шлемом, по лестнице наверх, куда самой Даше хода не было. Ее наставник в их нехитром ремесле, высокий, нескладный и прихрамывающий Стефан Васильевич, рассказывал, что, когда он пришел работать в здешний гардероб, а это было почти сорок лет назад, Мужик В Шлеме уже ходил в библиотеку — правда, только по воскресеньям. С тех пор многое переменилось — да, в общем-то, примерно все: изменилось название страны, ее площадь и контуры, сменилось даже имя самой библиотеки, но она, словно корабль-призрак, продолжала медленно двигаться сквозь время, сохраняя за своими каменными стенами дух тяжеловесного простодушия, полностью выветрившийся снаружи. Маленькой уступкой меркантилизму были изменения часов и дней работы — теперь библиотека не работала по воскресеньям и закрывалась в восемь, а не в десять. Наверное, и Мужик В Шлеме тем временем состарился, вырастил детей, а то и внуков и, главное, вышел наконец на пенсию, так что вместо утра воскресенья стал приходить когда ни попадя — но по-прежнему еженедельно.

Второй попалась Королева: статная полноватая увядшая дама, действительно смутно напоминающая какой-то рокотовский портрет, — напряженно глядя на Дашу и внезапно обдав ее запахом лука, она подозрительно спросила: «Новенькая, что ли?» И, не дожидаясь ответа, приказала: «Старшего позови кого-нибудь». Даша, опешив, сбегала за Анной Федотовной, только усевшейся в их каптерке за кроссвордом, до которых была большая охотница. «Там вас спрашивают». Та, кряхтя, поднялась и вышла. Королева отозвала ее в сторону и что-то зашептала, поглядывая на Дашу, которая тем временем принимала и выдавала вещи другим посетителям. За две недели она так и не разобралась в отношении к ней Анны Федотовны: та держалась отчужденно и настороженно, но не враждебно. Даша, вообще, почитающая политесы и конвенансы, успела к своим тридцати двум понять, как устроен любой трудовой коллектив, от кофейни до завода, так что инстинктивно старалась оказывать ей те легкие знаки уважения, которых обычно хватало, чтобы растопить подобного рода лед: например, приходила на подмогу, когда скандальный командировочный, на лице которого отпечатан был, словно каинова печать, след бессонной ночи в поезде на самых дешевых и неудобных местах, с боем сдавал в камеру хранения свой видавший виды тяжеленный портфель. Лед пока не топился, но кое-какие потрескивания бывали уже слышны — так, приняв у луковой Королевы царственный редингот геральдической расцветки и подав ей номерок, она стала пересказывать Даше ее историю, причем, поскольку обе они при этом продолжали фланировать с чужой одеждой, рассказ выходил словно отдельными главками с продолжением: так сто лет назад читали толстовское «Воскресенье» в «Ниве».

«Писала диссертацию, — сообщала Анна Федотовна, пробегая мимо с ярко-желтой курточкой, убила мужа топором», — добавляла она, спеша навстречу с номерком. «Десять лет, но вышла по амнистии», — как специально, этому конспекту сопутствовала милицейская шинель. «За участие в лагерной самодеятельности» (серый плащ). «Двое детей, но одного усыновили из детдома» (кожаная куртка). «Весной обычно в сумасшедшем доме» (еще один плащ, но с дырками на локтях). «Теперь докторскую». И, отдав очередной номерок, сказительница отправилась в закуток, к своему «Тещиному языку» и термосу с чаем из собственноручно собранных целебных травок.

Были и другие психи, тоже из числа легендарных, хотя, может быть, и не такие выразительные. Приходил Мужик С Бритвами — еще сравнительно молодой мужчина, в котором ничего, как в старинном анекдоте, не выдавало помешанного, кроме сложного узора из бритвенных лезвий, окаймлявших его, вероятно, безнадежно поврежденную голову. Не очень понятно, зачем он их носил (а спрашивать, конечно, было неловко) — то ли как эквивалент тернового венца, либо для того, чтобы отсекать, например, лишнее излучение, которое, целясь ему прямо в макушку, испускали с Лубянки. Случались и посетители, своим особенным видом как бы намекавшие на принадлежность к почтенной касте библиотечных блаженных, но при этом держали они себя достаточно корректно: здоровались, благодарили, да и вещи, которые они сдавали, были не слишком необыкновенными, может быть, чуть более затрепанные, чем у типичного московского жителя, но не более того. Завелся у Даши даже и собственный персональный сумасшедший — почтенного вида старичок из тех, что внутренний ум народа неизбежно нарекает профессорами («женщина вот за профессором занимала, а перед ним мальчик с дудочкой в руке»): сдавая в гардероб свое старорежимное пальто с воротником явно кошачьего вида, он всегда выбирал ее — и на третий день условного знакомства, прощаясь, вручил ей с внушительным видом тетрадку, веско добавив: «Вот почитайте. Особенно страницу восемь».

В тетрадке (которую Даша, никому не показав, унесла домой) содержался записанный старательным школьным почерком и почти без помарок фантастический рассказ про высадку инопланетян в австралийской пустыне — и кульминацией его служила сцена группового изнасилования аборигенами незадачливого пришельца при помощи бумерангов. Страница восемь, особенно рекомендуемая автором, ничем не отличалась от прочих: на ней вождь племени по имени Яйцо Ехидны пытался разговорить пленника, все восемь конечностей которого были связаны попарно — и, поскольку на звезде, откуда он прилетел (имя звезды тоже поминалось), была в ходу жестовая речь, тот поневоле безмолвствовал. Даша честно перечитала страницу дважды и так и не поняла, почему она должна была обратить внимание именно на нее — может быть, размышляла она, выгуливая своего пса Варгаса, автор намекал на то, как трудно двум одиноким людям найти общий язык? По этому поводу у нее как раз не было никаких иллюзий, но вступать с профессором в ученые беседы ей совсем не хотелось, так что при следующей встрече она ему молча тетрадку вернула, сопроводив это многозначительным кивком, каким могли бы обмениваться двое заговорщиков. Профессор просиял.