Забросав вынутым грунтом получившуюся яму, мы перешли к следующей кочке, за ней к другой и третьей. Со стороны это выглядело, вероятно, так, словно мы влагали в посадочные ямы что-то странное, например семена секвойи или доисторического древовидного хвоща, — с той только разницей, что мы, вопреки Евангелию, не сеяли в добрую землю, а, напротив, изымали из нее посеянное не нами. Следующие несколько точек оказались пустыми, а на шестой или седьмой волшебный прибор вновь запищал. Здесь клад лежал глубже, но был, в общем, пустяковым: некогда большая подвеска, к которой цепочками из грубых звеньев прикреплялись утиные лапки. За прошедшие столетия часть колец истлела, а часть просто разорвалась, плюс один из моих товарищей зацепил ее лопатой, так что на поверхность были добыты одни руины. Зато рассыпавшиеся мелкие детали продолжали фонить из-под земли, так что пришлось перекидать чуть не кубометр, пока все отдельные фрагменты не оказались на поверхности. «В этой землянке и перезимуем, если что», — пошутил старший. Младший, по-прежнему меня дичившийся, скривился.
Когда явно начало темнеть, мы вернулись в лагерь. Первым делом разобрали добычу: дядя Леша самолично выполоскал каждую из фигурок в воде озера и разложил их на мусорном мешке. Всего вышло семь артефактов (разрозненные лапки и колечки мы брать не стали, «проще в металлолом сдать»): два звероящера, основа подвески, навершие, замечательная, прекрасно сохранившаяся птица с раскинутыми крыльями, сильно пострадавшая плакетка с человеколосями и какой-то водоплавающий зверь вроде бобра с наполовину отломанным хвостом. Я не мог понять по интонациям моих спутников, насколько такой дневной улов типичен, но, кажется, они были вполне довольны. В моем же сознании что-то происходило: все эти предметы, свежедобытые, прямо из лесной земли воспринимались совсем не так, как при прежних покупках. Конечно, этого следовало ожидать: зоолог, всю жизнь изучавший какую-нибудь ехидну по косточкам и шкуркам, обязан испытать культурный шок, когда она выскочит на него прямо из-под австралийского куста. Думаю, что и студент, занимающейся биографией современной поэтессы, поневоле спасует, если встретится случайно с предметом своих ученых занятий где-нибудь в Доме творчества. Но здесь было нечто другое: как если бы, например, дикарь, всю жизнь коллекционировавший дверные ключи, вдруг впервые увидел бы замочную скважину. Мне сделалось очевидным, что, для того чтобы открыться во всей полноте, моим фигуркам нужен был ландшафт и медиум (может быть, и зрители тоже, но зритель был я): без этого они представляли собой лишь треть от целого. Вне этой серенькой природы с ее валунами, болотами, соснами, хвоей и тенью невыносимой зимы, они были спящими зернами — здесь они жили. Поймите меня правильно, я совершенно не совестился тем, что мы извлекаем их из их черных могил и что я собираюсь увезти их домой и там разложить по бархатным коробам: дело было в осознании, а не в стыде — это совершенно разные эмоции, которые в эволюции разъединены тысячами лет.
Из размышлений о том, знали ли шумеры концепцию стыда, я был выведен грубоватым окриком: оказывается, настала моя очередь отправляться за дровами. Признаться, я не подозревал даже, что такая очередь существует, но скандалить по пустякам точно не стоило, да и думать про шумеров я мог и по пути. Поэтому я взял протянутую мне складную одноручную пилу и пошел за валежником: все ближние запасы были, похоже, истреблены в предыдущие приезды, так что идти пришлось метров двести. Если они ожидали, что я как-нибудь облажаюсь — сломаю, например, ножовку или отпилю себе палец, то их ожидало разочарование: со всеми туристическими инструментами я управляюсь если и не виртуозно, то достаточно ловко. Через двадцать минут я вернулся с вязанкой дров и не обнаружил никого: ни дяди Леши, ни юного Лехи — полная и абсолютная пустота.
Честно сказать, я несколько опешил. Сперва я, естественно, решил, что они, наскучив меня ждать или раздосадовав на мою мешкотность, разбрелись сами по ближайшему лесу, чтобы набрать хоть небольших веток на растопку. В таком случае вряд ли бы они могли удалиться особенно далеко и их, вероятно, было бы слышно: в лесу, особенно почему-то вечернем, звуки разносятся далеко. Я присел на бревнышко у костровища и прислушался. Лес жил своей собственной жизнью: недовольно перекликались птицы, в кронах слегка шумел, налетая, ветерок; что-то дышало и булькало в воде: может быть огромная рыба, а может быть, и бобр, праправнучек того, что служил моделью для найденной нами фигурки. Не было слышно ни шагов, ни голосов — ничего. Как любой человек с оскверненным цивилизацией умом, я в следующую очередь подумал, что делаюсь жертвой розыгрыша — и собрался вести себя как ни в чем не бывало в ожидании, пока они с хохотом выскочат из-за кустов (теперь-то я понимаю, что сама такая мысль была патологической: ничего в их предшествующем поведении не намекало на склонность к идиотическим шуткам, но так глубоко в нас зашиты эти паттерны, что сопротивляться жанровому ожиданию невозможно). Что ж! К счастью, у меня все нужное было с собой. Я подбросил часть принесенных дров в весело полыхавший костерок, достал из баула на всякий случай прихваченную походную кастрюльку и пачку вечной корейской лапши. Мой высокотехнологический котелок нельзя использовать с открытым огнем (я исходил из того, что они возьмут свой), но я кое-как его пристроил на бревнышке и, дождавшись, пока вода закипит, залил кипятком ужин и заварил в кружке чай.
Тем временем совсем стемнело. Шутка стала казаться мне все более глупой, так что я несколько раз позвал своих спутников — без всякого, конечно, результата: только какая-то птичка издевательски, как мне показалось, почирикала из темноты. Новая мысль пришла мне в голову и я, засветив налобный фонарик, поспешил ее проверить — и вовремя, чтобы пустить догадки по новому руслу. Лодки не было. То есть это скорее всего означало, что, покуда я возился с дровами, произошло что-то такое, что заставило их, побросав все свои вещи и не затушив огня, спешно прыгнуть в лодку и отплыть. Выглядело это полным бредом. Они не могли получить никаких известий из дома, поскольку никакой связи тут не было (с напрасным оптимизмом я выхватил из кармана телефон и проверил: увы). Если бы, например, наш лагерь накрыли бы какие-нибудь археологи еще более черные, неже-ли мы, нашим бы явно дали время собраться, да и ритуальная беседа вряд ли окончилась бы за те несчастные полчаса, что меня не было.
В юности я несколько раз ходил на охоту с другом моих родителей — опытным спокойным мужиком, много лет проработавшим промысловиком в Восточной Сибири. Много чего полезного запомнил я из этих походов, но один совет особенно врезался мне в память. «Если заблудился, — говорил он мне, — или вообще какая-то непонятная ситуация, но прямо сейчас жизни ничего не угрожает — главное не спешить. Сядь, покури, а если можешь, и чаю сделай. Но главное — покури. Даже если не куришь — все равно надо пачку сигарет на такой случай с собой таскать». Припомнив это, я послушно выкурил сигарету. Многоочитая ночь, как учили нас в университете, взирала на меня со всех сторон. Как бы я не обдумывал сложившуюся ситуацию, я твердо понимал единственную вещь — что прямо сейчас я сделать ничего полезного не могу и в любом случае мне нужно дождаться завтрашнего утра. Не могу сказать, что мне вовсе не было страшно — конечно, было. Но, прислушиваясь сам к себе, я понимал, что, впустив панику хоть в щель задней двери своего сознания, я рискую гораздо больше, чем просто плывя по течению времени в ожидании нового дня. С этой благодетельной мыслью я сгреб тлеющие угли в кучу, чтобы не подпалить опад, и пошел в палатку.
Проснулся я среди ночи от того, что услышал пение. То есть сперва послышался какой-то звук вроде жужжания комара или свиста ветра, когда он сквозит через не полностью закрытое окно, но вскоре, по мере приближения, он делался все более и более разборчив. Нежный женский или детский голос негромко пел тягучую грустную песню на неизвестном мне языке. Возникнув где-то над болотом (моя палатка стояла так, что я лежал ногами к воде), звук медленно приближался ко мне и наконец остановился совсем рядом с моим изголовьем. И тут произошло то, ради чего, вероятно, я и рассказываю эту историю: я испытал такой чистый, дистиллированный ужас, которого до этого не чувствовал никогда в жизни. Это было ощущение, родившееся где-то в мозжечке или спинном мозге: наверное, что-то подобное возникает в темном сознании мыши, угодившей в лапы совы или быка перед резником. Я лежал с широко раскрытыми глазами, парализованный страхом, в спальном мешке, в своей темно-розовой с белым палатке и слышал как в нескольких сантиметрах от моей головы за тонкой стенкой нежный голосок выводит свои рулады. Оно докончило, наконец, припев и замолкло. Я услышал тихие шаги, удаляющиеся от палатки. Никакие сокровища мира не заставили бы меня открыть полог и выйти. До рассвета оставалось еще часа четыре, но иррациональное чувство не позволяло мне затеплить мой киндл и провести их за чтением, так что я лежал, таращась во тьму, пока не провалился вдруг в сон без сновидений.