Услышав знакомое слово, щупленький шофер чуть-чуть прибавил газу, как будто тихонько подмигнул из-за плеча барственной Анны Михайловны, усевшейся на переднее сиденье «Волги», пока дорогой гость с трудом размещался на заднем. Развратно ерзая кормой в нападавшем за ночь снеге, «Волга» с трудом тронулась и покатилась. Джи-Джи, мрачно выглядывавший из затонированного окна, как барсук из норы, видел угрюмые заснеженные поля с полосой леса вдали. На обочине стояла колонна грузовиков, перед которой медленно двигался странный механизм, загребавший железными лапами грязный снег. В машине было невыносимо жарко, пахло бензином, горелым машинным маслом и какой-то душной парфюмерией. Он поискал кнопку, открывающую стекло, но, не найдя ее, смирился. Странная вещь происходила с ним: так школьный смутьян, вечный весельчак, гроза младшеклассников, терроризирующий даже и учителей, будучи наконец задержан полицией, вдруг расстается со всем своим привычным пылом и оказывается просто лопоухим рано и нехорошо созревшим юнцом, отчаянно робеющим происходящего. Он как-то разом лишился всего привычного, что составляло фон для его постоянного энергичного ощеривания на мир. Оказавшись где-нибудь в Далласе или Техасе наедине с хлюпиком и аппетитной брюнеткой, он бы немедленно выкинул из машины первого и занялся бы второй, наплевав на ее сопротивление. Но здесь что-то было не так. Уроженец северного штата, он не мог списать все на погоду — тот же снег, те же поля (хотя появившиеся тем временем за окном серые многоэтажки Химок представляли собой кое-что невиданное); дело было и не в языке — ему случалось спать с женщинами, ни слова не знавшими по-английски. Но какая-то свинцовая тяжесть чувствовалась во всем — может быть, от жары или с недосыпа.

После вчерашнего снега город еще толком не убрали, так что машины ехали по одной полосе из трех; впрочем, машин было совсем немного. Вообще, город как будто впал в спячку или вымер — не было ни рекламы, ни светящихся вывесок, ничего, — только серые кубы домов и редкие пешеходы в сером и черном. Анна Михайловна сказала несколько слов по-русски шоферу, тот энергично закивал. «Сейчас мы едем в гостиницу, — сообщила она Джи-Джи, обернувшись к нему и обдавая его новыми парфюмерными волнами. — Там вы немного приведете себя в порядок, отдохнете — и мы поедем к товарищу Шушурину. Потом снова в отель. Завтра с утра начинаются наши экскурсии. В пятницу будет концерт». «Какой концерт?» — «Ваш, ваш концерт». Она даже всплеснула немного руками, ошеломленная его непонятливостью. «В доме колхозника же». Он не знал, что такое «дом колхозника», но решил, что до пятницы все как-нибудь образуется само.

Из окна гигантской, невиданных размеров гостиницы, странно напоминавшей тюрьму в Альбукерке, Нью-Мексико (вероятно, сказалось наличие на каждом этаже музейного вида дежурной, наблюдавшей за постояльцами), открывался вид на столь же монструозную скульптуру — металлических мужчину и женщину, как будто тянущихся к его окну с молотком и серпом. Некоторое время он стоял, мрачно их разглядывая и ощущая всем телом собственную нечистоту и несвежесть своей одежды, особенную дополнительную уязвимость, обычно им неосознаваемую. У металлической женщины были маленькие груди и на удивление большие, практически мужские ноги; она смотрела куда-то в небо, как будто собиралась оскопить Урана. Было очевидно, что человека она просто раздавила бы, не заметив; ее железный спутник отчего-то казался не столь зловещим. Джи-Джи попробовал задернуть штору, чтобы избавиться от их немигающих взглядов, но, подергав ее, добился лишь того, что карниз с хрустом сорвался со своего крепления и грохнулся на пол. «Да что ж это со мной», — подумал он: привыкший чувствовать себя главной угрозой окружающим, он совершенно терялся в новой обстановке, словно смертельно опасная тигровая акула, вытащенная на берег. Впервые он пожалел, что ему не во что переодеться. Раздевшись и стараясь не глядеть в окно на железных колоссов, он зашел в ванную, где кое-как ополоснулся из душа, который попеременно, без всякого видимого воздействия, то плевался кипятком, то обдавал ледяной струей.

Анна Михайловна, добавившая к своему облику пушистый кружевной платок, ждала его в полутемном гостиничном холле. Он спросил ее, не собираются ли они, судя по платку, заехать в церковь, на что она фыркнула ровно так же, как сделала бы это ее американская сверстница. Шофер уже был другой, хотя машина не изменилась. Снег по-прежнему шел; в нечищеном дворе гостиницы буксовал небольшой грузовик, испуская клубы темного дыма; водитель, свесившись из окна, меланхолически наблюдал за тем, как скользят, прокручиваясь, его колеса. Людей на улице прибавилось, хотя цветовая гамма осталась прежней: все они поголовно носили серое, коричневое или черное, как будто держали общенациональный траур. Перед некоторыми магазинами наросли очереди разного размера — иногда по десять — пятнадцать человек, но в одном месте извивалась и отчасти клубилась царь-очередь человек в триста. Одинокий троллейбус аккуратно ехал через сугробы, сильно покосившись вправо. Остановились на светофоре, пропуская пешеходов. Одетая в черное старуха в шляпе с облезлым пером заглянула в машину, встретившись с Джи-Джи глазами; на руках у нее лежала толстая болонка с огромным бантом на шее.

Кое-какое украшение имелось и на шее товарища Шушурина, только это был не бант, а широченный темно-синий галстук с вплетенными в него поблескивающими нитями. Через Анну Михайловну он передал, какое для него удовольствие видеть американского гостя. Сколь сильно он надеется, что тому придется по душе гостеприимство советских людей. Что он немного даже завидует товарищу Аллину, поскольку ему предстоит впервые увидеть много интересных достопримечательностей и встретиться с замечательными людьми. И он уверен (убежден, после секундной паузы поправилась Анна Михайловна), что будущий концерт товарища Аллина откроет новую страницу в культурном диалоге двух великих народов. Хотя ему, солдату партии, и предстоит завтра отправляться в командировку в далекий (тут было произнесено слово с обилием шипящих), так что на концерте присутствовать он не сможет, но вдруг товарищу Аллину так понравится в Москве, что он приедет еще раз?

С этими словами Шушурин нажал, вероятно, на столе особенную кнопку, поскольку в ту же самую секунду дверь кабинета отворилась и в нее вплыла дама, выглядевшая как состаренная копия Анны Михайловны, с мельхиоровым подносом в руках. На подносе стояла бутылка коньяка, три пузатеньких рюмки и тарелка с мармеладными дольками, неумело имитирующими ломтики лимона. Анна Михайловна жестом попросила уменьшить ее порцию; Шушурин жестом же (весьма галантным) отказал. Выпили по рюмке, закусили мармеладом. Хозяин кабинета встал, звучно хрустнув коленями, подошел к окну и отодвинул штору. За окном крупными хлопьями валил белый снег.

Следующие четыре дня прошли в какой-то невыносимой круговерти. В один день Аллин пожимал руки седым и лысым мужчинам с чисто выбритыми лицами. Дело происходило в ярко освещенной лампами искусственного света комнате, где было очень жарко, но от окна потягивало сквозняком. Имелись и женщины: низенькая пожилая полногрудая с прищуренными настороженными жабьими глазами и молодая, тощая, с плотно сжатыми губами, знавшая по-английски и на время заменившая безостановочно толмачившую Анну Михайловну, покуда та быстро отлучилась по своим таинственным делам. Спрашивали у Аллина, знаком ли он с Хемингуэем и что в Америке думают про Кубинскую революцию. Это, как потом выяснилось, были советские писатели.

На другой день дело происходило в другой комнате, где толпились точно такие же дурно одетые бритые мужчины, а на стенах (в этот раз выкрашенных желтой, а не зеленой краской) висели мужские же портреты, но с бурной растительностью на лицах: седой старик с бородищей, теряющейся за нижней границей рамы, развеселый усач, еще один бородатик в очках, потом лысый без очков и, наконец, грустный типчик с усиками щеточкой. Здесь тоже были представлены дамы: две относительно юные кудрявые близняшки, одетые в похожие, но разные кофты (чтобы легче было их различать, догадался Аллин), барственная полная, абсолютно глухая старуха, при которой состояли двое щекастых юношей, похожие на хомяков, переодетых в кримпленовые пиджаки, и смуглая красотка, зовущую внешность которой портил чудовищный неровный шрам, проходивший от уха до угла рта. Это, как предупредила Анна Михайловна, были литературоведы и вопросы здесь задавали позаковыристей, в основном про каких-то людей, о которых Аллин впервые слышал. Чувствовал он себя во время обеих этих встреч чрезвычайно глупо: сперва он собирался объявить, что он вовсе не тот, за кого его принимают, но ему парадоксальным образом не удалось бы вычленить и вербализовать свои различия с тем собственным двойником, которого радушно привечали советские гуманитарии. Он несомненно был американцем, поэтом, бедняком и бунтарем — но при этом личность его категорически не совпадала с ожиданиями. Впрочем, и с последними все было не так-то просто: с одной стороны, принятая здесь официальная система ценностей подталкивала его к образу боевитого футуриста, чегеваристого борзописца в рифму с пятиконечными стигматами под свитером; с другой, истомившаяся по консьюмеризму толпа автохтонов видела в нем парламентера из королевства бесконечных джинсов и дармового «Мальборо», так что на дне их правоверных душ тихонько булькало недоумение по поводу того, зачем, собственно, требуется бунтовать в стране, где и так все есть.