Сентябрь 1988 года.

И тут поневоле приходит на ум — так ли уж безболезненно все это, те страшные годы, не оставив и шрама, отошли в прошлое?

Ой, нет! Я позволю себе добавить еще несколько слов к тому, о чем сказано выше.

Последствия

В августе 1992 года Эмма, моя жена, вспоминая прошлое, рассказала, как она, будучи больной, поехала в Москву, чтобы добиться свидания со мной в тюрьме «Матросская тишина». Я сделал большие глаза. «Матросская тишина», тюрьма КГБ? Я и там был? Для меня, извините, это было откровение.

В 1991 году я опубликовал в журнале «Україна» «Репортаж нізвідкіля». Перебирая все, что касалось прошлого, я и словом не обмолвился об упомянутой тюрьме. Сейчас я пишу воспоминания. Роюсь в памяти, чтобы изложить на бумаге все, что могло бы заинтересовать читателя. Нет там «Матросской тишины». Нет. И вот…

Согласитесь, можно забыть имена людей, с которыми встречался, забыть то или иное, но забыть тюрьму, в которой сидел! Нет, нет, тут что-то не так!

И мы заговорили о Сычевке.

После разговора с Ревякиным начальник этого «медицинского заведения» МВД Ермаков точно взбесился.

— Усиленное лечение!..

Меня посадили на галоперидол и еще какую-то чертовщину — должно быть, паршивее галоперидола. До сих пор не могу вспомнить, чем же еще кроме галоперидола меня пичкали, какой нейролептик?

Эмма рассказывала, что на свидании со мной она ужасалась моего вида. В какой-то мере она меня тогда спасла — я не стал идиотом. Где-то вычитала, что гипертоникам нейролептики противопоказаны, и сунула ту статейку Ермакову. Тому деться было некуда — вынужден был отменить эти медицинские исследования надо мной. Но последствия все же имели место. «Матросская тишина» — поставила все на свое место.

Что же еще, кроме этой тюрьмы, у меня выбили из головы? Теперь я понял, почему у меня масса авторской литературы. Зачем? Значит, я изучал английский, знал его. Забыл. Погружаясь в прошлое, я вспомнил, что в 1936 году усиленно изучал испанский, в заключении (год 1938) читал даже свои свободные поэтические переводы Т. Осьмачки — «Каталонские мелодии». Изучал испанский, ибо, как и многие ребята, страстно желал ехать в Испанию сражаться с Франко. Именно для этого и изучал испанский язык, пользуясь, кстати, стенографическим отчетом судебного процесса над правотроцкистским блоком — миланским и русским параллельно.

Странно все же, что на экспертной комиссии в институте судебной психиатрии имени Сербского не обратили внимание на сие. Какая возможность впереть диагноз явного синдрома явной паранойи! Странно.

Итак, ни испанского, ни английского. Все из головы вон. А еще что вон? Шарапов, Анохин… Ну, это только имена, такое можно было бы и забыть. Вспомнил этих диссидентов внезапно, во сне.

Именно это «открытие» в августе 1992 года и побудило меня написать пятый вариант «Репортажа». Подобное не обойдешь.

Михаил Буянов преподнес такой автограф на подаренной мне своей книге: «… от психиатра, которому стыдно, что он психиатр».

Полагаю, что это исключение. Ни одному советскому психиатру, вероятнее всего, совсем не стыдно за содеянное. Совсем.

В. Рафальский

Карательная медицина

Днепропетровская психтюрьма

Меня повели в 11-е отделение и завели в камеру. В камере, кроме меня, было еще два человека, один из которых уже второй раз поступил в психтюрьму, и я начал расспрашивать у него о заведенных порядках в психтюрьме.

Врача в отделении уже не было, был вечер, я лежал и думал, о чем буду с ними разговаривать. Я считал себя здоровым и надеялся, что врачи быстро это заметят и помогут мне. На следующий день все мои надежды развеялись. Врач сказал, что я «больной на голову» и что мне надо лечиться. Он предупредил, чтобы я даже не пытался жаловаться, так как мои жалобы он все равно не пропустит, а если родственники будут жаловаться на плохое обращение со мной, то он напишет, что я на свидании был в бредовом состоянии и наговорил того, чего в действительности не было. Врач предупредил меня, что родственники все равно ничего не добьются, а мне он назначит активное лечение. Еще этот врач сказал мне, что диагноз мне никогда не снимут и если я после выписки буду пытаться снять диагноз, то меня уже за это привезут снова в психтюрьму. Он запугивал меня. Мне были назначены таблетки, и санитар отвел меня в камеру. Больные находились в камерах, двери камер закрывались и запирались на замок, всю ночь в камере было включено освещение. В дверях были окошки, через которые посматривали на больных. Больные не могли даже в туалет выйти, когда это им было надо, выводили в туалет по расписанию, шесть раз в сутки, одновременно всю камеру. Сначала было тяжело, но санитары быстро приучали к расписанию. Уже на другой день я постучал в дверь и попросил санитара, чтобы он выпустил меня в туалет, так как до оправки было еще больше часа. И тогда же я на себе испытал заботу санитаров о больных. Санитар Иванов открыл дверь и изо всей силы ударил меня кулаком по голове: я упал, а когда поднялся, санитар сказал мне: «Дурак, привыкай к порядку. Ты думаешь, что ты в больнице. Ты в концлагере».

Одиннадцатое отделение было карантинным, и нас осматривали разные врачи, брали анализы, делали рентген. Врач-психи- атр почти не интересовался мной, после первой беседы я не пытался с ним поговорить и ждал, когда меня переведут в другое отделение.

Мне давали таблетки аминазина три раза в день. Приходилось принимать их, так как санитары и медсестры внимательно следили, чтобы больной не выбросил хотя бы одну таблетку. Медсестра давала таблетку, больной проглатывал ее и запивал водой, при этом медсестра и санитар с разных сторон следили за больным, наблюдая за ним сбоку и спереди. После этого санитар брал шпатель и ковырялся им во рту, проверяя, не спрятал ли больной таблетку под языком, или же за десной. Несчастным был тот, кто пытался обмануть медсестру и санитара. Если находили во рту таблетку, то переводили на уколы до того времени, пока на ягодицах образовывались затвердения. Брили нас санитары, один раз в неделю наихудшем лезвием «Нева», причем одним лезвием 10 человек. Мыльную пену разводили в холодной воде. Уже после бритья первого человека лезвие затуплялось и для других бритье было болезненным, так как почти каждый раз санитары делали порезы на лице. Уже в 11-м отделении я ощутил себя слабым, несостоятельным противодействовать жестокости, бесчеловечному отношению ко мне и другим больным. Но все это, как говорят, были только цветочки, ягодки же ждали меня в третьем отделении, куда меня перевели 30 апреля 1986 года.

В третьем отделении меня завели в надзорную камеру. В этой камере вместо дверей была решетка, за которой круглосуточно стояли санитары и все время наблюдали за больными. Мне принесли половину матраса, разорванное грязное одеяло, подушку, туго набитую ватой, простыню и наволочку. Я заправил кровать и, сидя на ней, начал наблюдать за больными и прислушиваться к их разговорам. Ко мне подошел Дима Шеремех и спросил, кто я, откуда и за что направлен в психтюрьму. Я ответил ему, но он подозрительно посмотрел на меня и сказал: «По второй части 206-й статьи, здесь что-то не так». Я спросил у него, есть ли в отделении политические заключенные и помнит ли он Леонида Плюща. Но Дима ответил, что не будет рассказывать о Плюще, так как Неля Михайловна каждого, кто произнесет это имя, переводит на активное лечение. Дима еще сказал: «С тобой все понятно, больше разговаривать мы не будем». Решетка отворилась, и санитар крикнул: «Ильченко, собирайся к врачу». Меня повели к врачу, но не в ординаторскую, а к начальнику отделения. За столом сидела женщина лет пятидесяти и, как мне показалось, смотрела на меня с сочувствием. Врач предложила мне сесть на табуретку, а санитар стоял сзади меня. Врач спросила, не удивляет ли меня то, что с первого раза за «такое пустяковое преступление» меня направили сразу же к ним. Я ответил, что у меня были конфликты с сотрудниками КГБ, милицией, с представителями советских и партийных органов и нет ничего удивительного и непонятного в том, что меня направили в психтюрьму. «Вы правильно понимаете, — ответила врач. — Вы оказываете плохое влияние на окружающих вас людей». Врач мне еще не представилась, она предложила мне рассказать о моей болезни. Я сказал, что здоровый и никакой болезни у меня нет; а то, что меня признали сумасшедшим, есть злоупотребление психиатрией. «Больной ведет себя агрессивно, — сказала врач санитару. — Поведите его на укольчик». Меня повели сначала в надзорную камеру, а через одну-две минуты — в манипуляционную. Санитар приказал мне снять брюки и лечь на топчан, что я и сделал. Мне сделали укол, очень болезненный, и снова завели в камеру. Мне хотелось спать, и сильно болела ягодица.