Дня три Фонни не попадался мне на глаза. Я была уверена, что у него столбняк и он умирает, а Женева сказала, что, как только он умрет, чего жди в любую минуту, так за мной придет полисмен и меня посадят на электрический стул. Все эти дни я следила за портновской мастерской, но там все шло, как всегда. Мистер Хант, смешливый, золотисто-смуглый, утюжил брюки и рассказывал анекдоты тем, кто был у него в мастерской — а там вечно кто-нибудь торчал, — и время от времени на улице показывалась миссис Хант. Она была из Освященных и улыбалась редко, но, судя по ним обоим, сын у них и не думал умирать.

Так вот, Фонни уже несколько дней не попадался мне на глаза, и однажды я дождалась, когда портновская мастерская опустеет, когда мистер Хант останется там один, и вошла туда. Мистер Хант немножко знал меня, как мы все знаем друг друга у себя в квартале.

— А, Тиш! — сказал он. — Ну, как ты? Как там у вас дома?

Я сказала:

— Хорошо, мистер Хант.

Мне хотелось спросить: «А как у вас дома?» Я так всегда говорила и сейчас хотела спросить, но не посмела.

— А как у тебя дела в школе? — спросил мистер Хант, помолчав минуту, и мне показалось, будто он как-то чудно на меня посмотрел.

— Нормально, — сказала я, и сердце у меня так забилось, точно вот-вот выпрыгнет из груди.

Мистер Хант опустил верх гладильного пресса, которым пользуются в портновских мастерских — две гладильные доски одна над другой, — опустил верхнюю и минутку смотрел на меня, а потом засмеялся и сказал:

— Я так рассчитываю, что этот мой лобастый сынок скоро вернется.

Я это услышала и поняла… что-то я поняла, но что именно, сама не знаю. Я пошла к выходу, будто бы сейчас уйду, но у дверей остановилась и спросила:

— Про кого это вы, мистер Хант?

Мистер Хант все еще улыбался. Он поднял верхнюю доску, переложил другой стороной брюки или что там у него было и сказал:

— Про Фонни. Мамаша отправила его ненадолго к своим родичам за город. Вечно, говорит, он впутывается тут во всякие истории. — И опять опустил верхнюю доску. — А в какую историю он там может впутаться, об этом она не думает. — Потом снова взглянул на меня и улыбнулся. Когда я уже хорошо знала Фонни и с мистером Хантом познакомилась поближе, то поняла, что улыбка у Фонни отцовская.

— Да я передам ему, что ты приходила, — сказал он.

Я сказала:

— Привет от меня всем вашим, мистер Хант, — и побежала через улицу.

На крыльце у нас сидела Женева, и она сказала, что вид у меня совершенно ошалелый и что я чуть не попала под машину.

Я встала перед ней и говорю:

— Ты врушка, Женева Брейтуэйт. Никакого столбняка у Фонни нет, и он не помрет. А меня не заберут в тюрьму. Можешь пойти и спросить его отца. — И тогда Женева так чудно на меня поглядела, что я взбежала вверх по ступенькам крыльца, потом до нашего этажа и вылезла на пожарную лестницу, то есть забралась поглубже на окно, которое туда выходит, чтобы Женеве меня не было видно.

Фонни вернулся домой дней через пять, через шесть и пришел к нашему дому. Царапин у него ни единой не осталось. Он принес два пончика. Он сел на наши ступеньки. Он сказал:

— Извини, что я в тебя плюнул. — И дал мне один пончик.

Я сказала:

— Ты тоже извини меня, что я тебя ударила. — И больше мы ничего не сказали. Он съел свой пончик, я — свой.

Люди не верят, что так бывает у мальчиков и девочек нашего возраста, люди мало чему верят, а я начинаю понимать, в чем у нас было дело. В общем, мы подружились. Но может быть, — хотя это то же самое, люди и в это не желают верить, — может быть, я стала его младшей сестренкой, а он — моим старшим братом. Он своих сестер не любил, а у меня братьев не было. Вот мы и сделались друг для друга тем, чего каждому из нас не хватало.

Женева взъелась на меня и перестала со мной водиться, хотя если разобраться как следует, то, может, я, сама того не понимая, перестала водиться с ней, потому что у меня — правда, я про это тогда не думала, — у меня был Фонни. Дэниел взъелся на Фонни, обозвал его «слякотью» за то, что он «лижется» с девчонками, и перестал с ним водиться — надолго перестал. Один раз они даже подрались, и Фонни лишился второго зуба. Если бы кто понаблюдал тогда за Фонни, то, наверно, решил бы, что он вырастет совсем беззубым. Помню, я как-то ему сказала, что сейчас сбегаю за материнскими ножницами и зарежу этого Дэниела, но Фонни сказал, что не девчачье это дело и нечего мне в него соваться.

По воскресеньям Фонни должен был ходить в церковь — хочешь не хочешь, а ходи. Правда, он ухитрялся надувать свою мамашу чаще, чем она это замечала или старалась замечать. Миссис Хант — потом я и с его матерью познакомилась поближе, но о ней мы еще поговорим — была, как я сказала, Освященная, и если она не могла спасти душу мужа, то уж детище свое спасала так, что только держись. Потому что он был не их сын, как она считала, а вроде только ее собственный.

Мне кажется, потому Фонни и рос таким отпетым. И потому, как мне опять же кажется, стоило приглядеться к нему поближе, и он оборачивался таким славным, таким по-настоящему славным, по-настоящему милым человеком, и в нем было что-то очень грустное, когда приглядишься поближе. Мистер Хант, то есть Фрэнк, не претендовал на сына, но любил его — и сейчас любит. Старшие сестры Фонни не то чтобы были Освященные, но могли сойти за них, и обе удались в маменьку. Вот Фрэнк с Фонни и держались друг за друга. Выходило так, что Фонни всю неделю был при Фрэнке, а Фрэнк всю неделю был при Фонни. Оба они знали: так уж им положено, и поэтому на воскресенье Фрэнк уступал Фонни матери. То, что Фонни вытворял на улице, Фрэнк в точности вытворял у себя в мастерской и в доме. Фрэнк тоже был отпетый. Вот почему он цеплялся за свою портновскую мастерскую, покуда мог. Вот почему, когда Фонни приходил домой весь в крови, Фрэнк обихаживал его. Вот почему оба они, и отец и сын, любили меня. Ничего загадочного в этом нет, хотя в человеке всегда все загадочно. Потом, гораздо позднее, мне как-то пришло в голову: а любятся ли когда-нибудь отец и мать Фонни? Я спросила Фонни. И Фонни сказал:

— Да. Но не как мы с тобой. Я сколько раз их слышал. Она придет из церкви вся взмокшая, хоть выжми, потом от нее разит. Притворяется, будто так уж устала, шагу ступить не может, и, не раздевшись, валится поперек кровати. Разве только туфли кое-как снимет. И шляпу. А сумочку всегда куда-нибудь положит. Я и сейчас слышу этот звук, как что-то тяжелое позвякивает серебром и тяжело падает на место. Потом говорит: Сегодня вечером господь благословил мою душу. Когда же ты, золотце, вручишь господу жизнь свою? И тогда они точь-в-точь как кот с кошкой, что развлекаются в проулках. Мать их за ногу! Кошка давай орать и мяукать, пока дело не пойдет на лад, пока не заполучит она этого кота, пока по всему проулку этого кота не прогонит, будет гонять и гонять, пока он не ухватит ее за шкирку. Отца-то уж ко сну клонит, но она не отстает, и прекратить эту петрушку можно только одним способом — ухватить ее за шкирку. И тут-то он ей и попался. И вот лежит он рядом с ней в чем мать родила и говорит: Самый раз, чтобы господь мне твою жизнь вручил. А она ему: Фрэнк! Фрэнк! Послушай меня, обратись к спасителю нашему! А он: Хватит брехать, я сам к тебе обращусь. Я и есть спаситель. Тогда она давай плакать, давай стонать: Господи, помоги мне помочь этому человеку. Ты дал его мне. Я сама ничего не могу с ним поделать. Помоги мне, господи! А он: Господь тебе, лапочка, тогда поможет, когда ты в младенца превратишься, в голыша эдакого. Ну давай иди к господу. И тут она начнет вопить и взывать к Иисусу, а он все с нее стаскивает, и я слышу, как ее одежда шелестит, шуршит и трещит по швам и падает на пол. Утром иду в школу, прохожу через их комнату и то и дело спотыкаюсь об это тряпье. Так мой папаша догола ее разденет, взгромоздится на нее, а она все свое, в голос: Помоги мне, Иисусе! Господи, помоги мне! Отец говорит: Вот он, твой господь, вот тут. Где ты хочешь, чтобы он тебя благословил? Где ты хочешь, чтобы длани господни дотронулись до тебя? Вот тут, тут? Или тут? Подлая ты сука черная! Сука ты. Сука. Сука. И раз! — шлепок, громко так, с размаху. А она все свое: Господи, помоги мне снести ношу мою. А он: Ничего, детка, еще как снесешь. Ты обрела друга в господе, и я скажу тебе, когда он придет. Про первое пришествие скажу. А когда будет второе, это никому не известно. Пока что. И тут кровать начнет ходить ходуном, а она все стонет, стонет, стонет. А утром глядишь — будто ничего и не было. Она как всегда, а он выйдет на улицу — и к себе в мастерскую.