Стилистику «Бюллетеня» я оставляю без исправлений. Мне кажется, казённые слова иногда сильнее действуют.

Занятно, что в раннем исламе, и по Корану, и по преданию, культ Аллаха — в противоположность культу идолов — проявлялся главным образом во время морских путешествий. Именно во время ужасного шторма обращались к Аллаху с молитвой, как к Владыке моря. Это отлично увязывается с нашим: «Кто в море не бывал, тот Бога не знавал».

Никто на старом «Челюскинце» не молился 22 и 23 февраля 1969 года, но Бога мы вспоминали часто. Ведь если на раннем этапе цивилизации море помогало людям создавать Бога, то на последующих оно с успехом помогает им делаться богохульниками.

Под вой боры

Когда в Новороссийске меня спрашивали о том, какой груз мы привезли с Ближнего Востока, я отвечал со сдержанной гордостью:

— Булавоусый малый мучной хрущак, малый мучной смоляно-бурый хрущак, суринамский мукоед и небольшое семейство жужелиц. Всего зверей пять тысяч четыреста восемьдесят четыре тонны.

До прибытия в Новороссийск мне был известен только один вредитель — «капустница». За мельканием этой бабочки сразу чудятся цветущие луга, полдневный ленивый зной и летние деревенские запахи.

На официальном языке наш груз назывался «шрот» — жмых хлопкового семени. Я видел грузовую разнарядку. Шрот шёл в две сотни адресов. Украинские, сибирские, среднерусские, архангельские свиньи пускали слюнки в предвкушении обедов из сирийского жмыха. Но отправлять во все концы страны импортных хрущаков и мукоедов в живом виде невозможно. И нас поставили на фумигацию — в трюма накачали синильную кислоту или ещё что-то более страшное; экипаж покинул судно, повесив плакаты с черепом и костями, подняв на мачте соответствующий флаг и выставив у трапа вахту.

Капитан оказался в городской гостинице, остальные — в гостинице для моряков. Она за городом, на берегу Цемесской бухты, земной пейзаж вокруг уныл — камни, грязь, опоры линий электропередачи, начатые и заброшенные стройки, трубы цементного комбината вдали. А бухта — огромна и прекрасна.

В подвале гостиницы есть буфет-забегаловка, где околачиваются бичи в ожидании встречи со знакомым морячком и бутылкой пива. В номерах чистенько, администраторши, как положено, строгие и вредные. Координаты, имена и должности проживающих им известны, «накатать телегу» они могут без труда, и если захотят, то и без всякого повода. А для моряка загранплавания любая «телега» — хуже туберкулёза.

Я прибыл поздним вечером на попутном «козле». Знаменитая новороссийская бора месила ночную темноту, а сильный ветер, когда я на берегу, расстраивает психику. Почему-то кажется, что всё на берегу, если на него выбрался, должно быть тихо и корректно.

Корректности не получалось. Только я оформил пребывание, как погас свет. Во время боры этому не удивляются. Дежурная зажгла свечку и проводила до номера. «Слева за дверью ваша койка» — на этом её заботы обо мне закончились.

В номере было ещё четыре койки. Из тьмы спросили традиционное: «С какого?.. Откуда пришли?» Я ответил, разделся и лёг. Рано утром нужно было брать у капитана порта справку о приходе, потом ехать к нотариусу в город и оформлять морской протест. Капитан боялся, что на пути из тёплого Средиземноморья в холодный Новороссийск в трюмах произошло отпотевание и шрот подмок. На всякий случай следовало подать морской протест. Я считал всё это перестраховкой чистой воды, но приказ есть приказ.

Соседи по номеру, очевидно, давно отоспались и теперь не давали мне уснуть. Старые-престарые морские анекдоты, рассуждения о девицах за стенкой — там жили выпускницы поварской школы, ждали своего первого назначения на суда, — и вечная морская травля…

Это великая вещь — морская травля. И философии в ней больше, чем находят литературные критики, но я устал и спать хотел. И уже засыпать начал, когда на невидимом окне зачирикали и зашевелились птицы.

Из тьмы раздалось:

— Мишка, ты птиц закрыл? Спать не дадут утром…

— Дрыхнет Мишка.

— Разбуди его, пусть птиц укроет…

Мишку разбудили, он послушно прошлёпал к окну, вернулся в койку и сказал молоденьким голоском:

— Опять старпом снился! Сведёт он меня в могилу… Ещё на отходе из Калининграда сижу в каюте, судовые роли печатаю, он заглядывает, спрашивает: «Ты что делаешь? На машинке печатаешь?» Я говорю: «Нет». — «А что ты делаешь?» — «В хоккей играю». Он разозлился и дверью хлопнул. Дальше, в море уже. Засовываю в диван ненужные лоции. Жара. Лоций этих — до чёртовой матери. Мокрый я. Качает, диван на меня падает всё время. Старпом приходит, спрашивает: «Ты что делаешь? Лоции убираешь?» Я очередную засовываю и говорю: «Нет». — «А что ты делаешь?» — «В хоккей играю». Он злится. Я спать лёг перед вахтой. Полог задёрнул, свет погасил. Он влезает в каюту, спрашивает: «Ты что делаешь? Спишь?» Я зубы стиснул, говорю спокойно: «Нет, Пётр Альфредович, в хоккей играю!» И так мы уже через неделю видеть друг друга спокойно не можем. Он молчаливо требует, чтобы я к его привычке спрашивать про очевидные вещи привык. А я себя не могу перебороть. «Простите, Пётр Альфредович, тут занято! — это я ему из душевой кричу. — Я тут в хоккей играю!» Он — старший, я — четвёртый. Значит, субординацию нарушаю. Но нарушение такое, что ни под какую статью не подведёшь. А избавиться от своей идиотской привычки он не хочет: натура — кремень!

— Не кремень, а осёл, — прогудел кто-то во тьме.

— И вот понимаю я, — продолжал молоденький с отчаянием в голосе, — если он ещё раз увидит, что я курю, подойдёт и спросит своё: «Ты что делаешь? Куришь?» — то я ему окурком выстрелю прямо в глаз! Вот ситуация! И выхода нет! Даже ночами снится!..

Сутки за сутками мы ждали смерти хрущаков и суринамских мукоедов. Они не дохли. Бора выдувала из старых трюмов ядовитый газ. Его было полно в каютах и очень мало в шроте.

Мне полагался небольшой отпуск — отгул выходных дней. И я слёзно запросил подмену. Она всё не ехала.

Ветер сводил с ума. Городскую пыль и землю ветер смешивал над бухтой с солёными брызгами. Липкая рыжая замазка покрывала стёкла окон. У центрального входа в Управление порта валялся огромный тополь, сломленный борой почти возле корней. На улицу было не выйти. Редкое такси отваживалось проехать по набережным. И вой — монотонный, тоскливый, как предсмертный вопль марсиан Уэллса.

Все анекдоты, все запасы морской травли давно исчерпались. Деньги на согревательные напитки — тоже.

Я читал старинную книгу «Летопись крушений и других бедственных случаев военных судов Русскаго флота». Старинные, спокойные обороты речи, запах прошлых веков с пожелтевших страниц, имя флота капитана — командора Головнина на обложке:

«Ежели мореходец, находясь на службе, претерпевает кораблекрушение и погибает, то он умирает за Отечество, обороняясь до конца против стихий, и имеет полное право наравне с убиенными воинами на соболезнование и почтение его памяти от соотчичей…»

Вот так и появился этот рассказ.

«Денеб» покинул Архангельск весной, сразу сделались противные ветры; и долго держало их Белое море.

В один день оказалось во время густого тумана при бросании лота, что взошли они с глубины двадцать пять сажень на глубину семь сажень. Устрашась сего обстоятельства, легли они на якорь. Течение моря было к берегу, и ветер дул в берег и всё усиливался.

После полудня туман прочистился, и они увидели всего верстах в двух перед собою крутой каменный мыс. Сей грозный сосед понуждал их скорее от него удалиться. Но прямо в буруны дующий ветер и сильное туда же течение моря наводили на них страх, чтоб при медлительности поднимания якоря не бросило их в скалы. То рассудили вступить под парусы вдруг, не поднимая якоря, и когда корабль возьмёт движение на галфвинд, то обрубить канат.

Однако ж Капитан был молод и смел во всём пространстве слова и не захотел лишиться якоря. Он спросил, нет ли на борту кого из города-архангельских рекрут?