Курепипе — местечко в самом центре острова. Ведёт туда хорошее шоссе среди плантаций сахарного тростника, маниоки и кукурузы.

Редкие машины. Куцые пальмы. Жухлые газоны посередине шоссе. И развлекательные туристские названия: «Прекрасный бассейн», «Ферма роз», «Феникс», «Триано», «Семь каскадов»…

Вдруг Вова хлопнул себя по лбу: цветы! Артистам положено преподносить цветы! Переговоры с шофёром автобуса повёл я. Главной помощницей в переговорах выступала героиня «Саги о Форсайтах». Я склонял Флёр на все лады. Выяснилось, что цветы можно купить только на кладбище, ибо был самый некурортный месяц некурортного сезона.

— Пускай едет на кладбище, — решил Вова. Он уже видел себя на сцене с букетом в руках, среди артистов и вспышек блицев.

— Вова, — спросил я старого друга. — Изучал ты в университете французскую литературу?

— Конечно.

— Слышал ты имя Шарля Бодлера?

— Ты сказал, чтобы он остановился на кладбище?

— Да, Вова. Но дарить артистам цветы тьмы — это слишком мрачная шутка. Как бы они здесь все потом не передохли от какой-нибудь заразы.

— Они же не будут знать, где мы купили цветы.

— Я не удержусь, Вова. Я им скажу.

— Попробуй! — пригрозил он мне гнусаво-плачущим голосом.

Автобус свернул с шоссе на просёлок. Экзотические деревья зашуршали по крыше. Двадцать суровых морских волков и членов космической экспедиции заколыхались на ухабах и завертели головами. Кресты и надгробия обступили автобус. Мы остановились.

Чёрт знает, но я потерял юмор. Тени голодных собак, запах гниющего мяса возле рынка, унылые куры на крыше гостиницы, сыпь на артистах, сдыхающая с клешнёй краба в пасти рыба, американский моряк, отхлеставший хилого таксера, и — кладбищенские цветы.

Мы вышли из автобуса. И пока Вова торговал у индийцев погребальный венок, а потом распускал венок и собирал из него букетики, я прогулялся по кладбищу, потому что меня всегда тянет к именам и датам на плитах, к могильному отчуждению и тишине.

История острова была записана здесь.

Под метровым слоем чернозёма и крепкой красной глины спали обюрократившиеся пираты, католические монахи, авантюристы и колонизаторы типа Шарля Гранде, незаконные детишки младшего брата Бальзака, чинные школьные учителя, любовницы Бодлера с кудельками былых причёсок на черепах…

Возможно, среди этих крестов, чинной латыни надписей и дорогого мрамора родились издевательские слова поэта: «Акуле на волнах знаком спокойный сон, который наконец и я теперь увижу!»

Мне не удалось погрузиться в тишину кладбищенских теней острова Маврикий. Смерть — старый капитан — не беседует о прошлом накоротке. А моё время ограничивалось минутами, необходимыми на расплетение погребального венка и составление букетиков-бутоньерок.

В огромном гулком зале кинотеатра, где состоялся концерт, половина мест пустовала.

Акустика никуда не годилась. Трюки велосипедиста не получались, акробатка на канате трижды не смогла сделать кульбит…

Разноцветные люди в зале всё-таки хлопали. Это были деликатные люди.

После антракта я не вернулся в зал.

Пейзаж вокруг был обыкновенный. Изгороди из шиповника, узкие делянки кукурузы, пахло нашей деревней.

Пока я раздумывал, пойти ли мне прогуляться или найти местечко и посидеть на маврикийском солнышке, из артистического подъезда, отряхивая пыль Мельпомены или Терпсихоры, выбрался отработавший своё артист, мужчина не первой молодости.

— Послушайте, — сказал он мне. — Надо выпить. Как вам наш концертик?

Больше всего мне хотелось узнать, кто их сюда послал. Я, как и все обыкновенные люди, думал, что за рубеж отправляются лишь самые сливки нашего искусства, звёзды типа Бетельгейзе. А увидел в некотором роде кучку Плеяд.

— Тяжёлый хлеб, — уклончиво сказал я. — Хотя, вероятно, вам завидуют тысячи других артистов.

— Мы устали. Чёрт знает какая это уже страна… И ночь не спали. Пришлось принять участие в свадьбе. Легли под утро. А сцена? Знаете, почему срывалась с каната акробатка? Свет прямо в глаза. Она не видела канат. Хорошо спину не поломала. Три раза крутила кульбит и ничего не видела. Слушайте, вы действительно тот Конецкий, который пишет?

— Тот, — сказал я.

Можно было ответить эффектно. Например, сказать, что я тот, кто только и делает, что крутит кульбиты, не видя проволоки, ослеплённый огнями рампы и красотой мира, и так далее, и тому подобное. И я вполне способен брякнуть такую пошлятину, когда встречаю своего читателя. За этой встречей следует с моей стороны полная растерянность. Мне и приятно, конечно, но больше всего хочется расстаться с читателем. Особенно если он будет хвалить твои творения, не помня ни одного.

— Делаете себе романтическую биографию? — спросил артист. — По морям, по волнам, нынче здесь, завтра там?

Это уже было лучше. Когда человек после бессонной ночи хочет опохмелиться, он не способен к пустым комплиментам, ибо полон адреналиновой тоски, то есть яда.

— Какая дрянь здесь самая дешёвая? — спросил я.

— Вермут, — без колебаний сказал артист. — Пойдёмте, пока не видно начальства.

Мы миновали парадный вход в кинотеатр, рекламу вестерна, чёрных старух, продающих арахисовые орешки, несколько голодранцев, сидящих на земле в тени забора, и нашли то, что искали, — грязную забегаловку.

— Оружие сатьяграхи или духовной силы! — сказал артист, разглядывая стопку вермута на свет. Оружие было мутным. Мы его выпили. И сразу повторили, атакуя всемирную пошлость самым простым из известных способов.

— Отправляясь в здешние края, я изучал Ганди. Он знал, что голодные и раздетые люди, миллионы таких людей в Африке и Азии, не имеют никакой религии, кроме единственной религии — удовлетворения их жизненных потребностей, — сказал артист, оживая. — Ганди считал, что не для них делаются кинокартины, показывающие, как ловко можно перерезать друг другу глотку. Я наблюдаю обратное. Миллионы голодных смотрят такие картины при малейшей возможности. А если возможности нет, то смотрят рекламу… Куда вы отсюда?

— Сперва вниз, в направлении Антарктиды, потом вверх, вероятно в Сингапур.

— Прекрасное украшение вашей биографии!

— Давайте лучше не обо мне, а о Ганди.

— Вы знаете, что в Южной Африке была организована ферма Толстого?

— Нет.

— Я тоже не знал, хотя считаю себя таким же умным, как Ганди. Знаете, почему я так считаю?

— Ну?

— И он и я в детстве с трудом усваивали таблицу умножения. Я даже мог бы считать себя выше Ганди, если бы захотел. И считать его мировоззрение утопичным, а своё полностью научным, потому что таблица умножения давалась мне всё-таки легче.

Артист принадлежал к тем людям, которые быстро достигают некоторой степени опьянения, а потом долго держат эту степень неизменной. Адреналин сбалансировался в нём, ядовитость ослабела, пробудилась мрачноватая поэтичность. Наличие квалифицированного слушателя поощряло к декламации. И оказалось, что Бодлер тоже бродит в нём. Он знал, что Бодлера высадил здесь когда-то капитан французского судна, раздражённый меланхолией и безразличием к окружающему этого странного юноши.

И память у артиста была профессиональная. Он помнил моё любимое «Плаванье» от киля до клотика.

Мы кружили поблизости от кинотеатра, чтобы не пропустить окончания концерта и не опоздать на автобус, разглядывая открытки в магазинчиках, и он читал мне:

В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,
Не вынеся тягот, под скрежет якорей
Мы всходим на корабль, и происходит встреча
Безмерности мечты с предельностью морей…
Лиловые моря в венце вечерней славы,
Морские города в тиаре из лучей
Рождали в нас тоску надёжнее отравы…
Бесплодна и горька наука дальних странствий,
Сегодня, как вчера, до гробовой доски —
Всё наше же лицо встречает нас в пространстве…