— Неверно, — сказал Вадим. — Вся советская поэзия идет в общем по тому пути, по которому шел Маяковский.

— Ха! Тара-тина, тара-тина, тэнн! — Батукин воинственно рассмеялся. — Поэзия, конечно, идет! А поэты — «каждый хитр!» — опять сохой пашут…

— Что значит: сохой пашут? — спросил чей-то третий голос.

— А вот и значит, что не хотят у Маяковского учиться. Опять «стихами льют из лейки».

— А «Флаг над сельсоветом», по-твоему, тоже стихами из лейки? — сказала Муся возмущенно.

— Я, между прочим, еще не читал…

— А что ты вообще читал?

— Да Валек ведь только свои произведения читает! — сказал кто-то, и все засмеялись.

— Мало что… Читал меньше, да понимаю больше!

— Нет, вы не правы, Батукин! — сказал Вадим, вставая. Он почувствовал неожиданную уверенность и прилив энергии, как всегда перед началом спора. — Маяковский ворвался в поэзию с новыми идеями, темами, с новым, революционным содержанием. Вот линия Маяковского… В общем, садитесь, товарищи! Перерыв кончился! Будем говорить по порядку.

Но порядок удалось установить не сразу. Да Вадим и не старался особенно это делать. Этот внезапный спор, родившийся в перерыве, уже увлек его, стремительно вывел из состояния унылой растерянности.

Крикливым, мальчишеским голосом говорил Батукин, с ним спорил тот самый густобровый коренастый слесарь — его фамилия была Балашов; выступали один за другим взрослые рабочие, молодые ребята, девушки, читали стихи на память, говорили азартно, наперебой. И сам Вадим перебивал их и тоже читал стихи — кажется, впервые в жизни читал наизусть перед большой аудиторией. Он забыл обо всем: о своем смущении, о той нарочитой строгости, которую он напустил на себя в первый час, и о злополучном докладе. Он спорил, он доказывал свою точку зрения упрямо и яростно, как он привык это делать в кругу товарищей, в институтских коридорах, в научном обществе.

И он уже не сидел за столом, а, совсем как Андрей, расхаживал большими шагами по залу и курил папиросу за папиросой. В какое-то мгновение, оценив вдруг весь свой сегодняшний день, Вадим понял, что неудача с докладом произошла оттого, что он просто неверно представлял себе своих слушателей. Люди, сидевшие перед ним, — резьбошлифовщики, техники, шоферы, экспедиторы, такелажники, слесари — читали те же книги, что и он, жили теми же интересами, были записаны наверняка в те же библиотеки — в Ленинскую и в Историческую; он встречался с ними в музеях и на выставках, сидел с ними рядом в театрах. Многие из них учились в школах рабочей молодежи, а некоторые, вероятно, были такими же студентами, как и он, — учились в вечерних институтах. И теперь, когда он познакомился с ними — пусть ценой неудачи, испытав несколько горьких, неприятных минут, — теперь он чувствовал себя легко, и просто, и радостно…

Вадим предложил желающим прочитать свои стихи и рассказы, кто что хочет. Батукин вызвался первый. Он держался очень свободно, не смущаясь, и громко, чеканно выговаривал слова. Стихи были юношеские, наивные. Одно стихотворение называлось «Мой цех» и начиналось так:

Здесь электрические дрели
Поют лирические трели
И пневмомолот
Вечно молод,
Весь день грохочет и стучит…

Слушали Батукина серьезно, внимательно. Потом начали обсуждение.

— Я люблю читать стихи, когда мне грустно, — сказала одна из девушек, — потому что, если грустные стихи, сразу все понятно, а если веселые — тогда развеселишься. А у Валентина ни грустные, ни веселые. Как считалки: все под рифму, а смысла нет. По-моему, надо писать стихи со смыслом.

— По-моему, тоже! — сказал Батукин вызывающе. — А если не поняла смысла, не надо говорить, что его нет.

— А какой же у тебя смысл?

— Какой! Да вот… — он неопределенно развел руками, — цех, вообще… описание.

Вадим остановил его:

— Подождите, Батукин. Вы после скажете.

Поднялся суровый слесарь Балашов и сказал решительно:

— Валентин Батукин парень способный, это видно. Но пока еще он дает не стихи, а брак. Рифмы есть, а мыслей маловато. И чепухи много. Что это за цех, спрашивается, где и дрели и пневмомолоты? Нет у нас такого цеха. И разве дрели поют. И почему пневмомолот «вечно молод»?

— Ты к словам не придирайся, — сказал Батукин, покраснев. — Критиковать все умеют, а ты попробуй напиши.

— Я и не собираюсь писать. А стихов я много читал и кое-что понимаю.

— В зубиле ты понимаешь…

— Да, в зубиле я понимаю! — вдруг резко сказал Балашов. — А ты, поэт великий, опять норму не даешь! Прошлую неделю было выправился, а теперь снова здорово?

— А я, может, в многотиражку пойду работать, если хочешь знать… — проворчал Батукин.

Он смотрел на Вадима упорно, исподлобья, с напряженным ожиданием и, вероятно, с надеждой, и Вадим понял, что ему нельзя сейчас целиком поддерживать резкую критику Балашова, как бы ни была она справедлива. Надо было найти какие-то другие, настоящие слова, чтобы и правду сказать и одновременно ободрить юного поэта.

— Написать хорошее стихотворение очень трудно, — помолчав, медленно начал Вадим. — Это удается не сразу даже способным, талантливым людям. Ваши товарищи правильно заметили: не может быть в поэзии «цеха вообще» и «описания вообще». В поэзии все должно быть точно. И главное в ней — это не звонкая рифма, а интересная, глубокая мысль. А уж мысль приведет рифму. Но я вам говорю, — и Вадим вдруг встал и даже ударил ладонью по столу, — что Батукин будет писать стихи! И настоящие стихи! Смотрите, как он хорошо сказал о молодом пареньке слесаре в стихотворении «Ночная смена»… — И Вадим прочитал на память одно четверостишие.

— Да-а, здорово!.. — сказал кто-то словно с удивлением.

— С этим я не спорю, — сказал Балашов.

И все, заулыбавшись, посмотрели на Батукина, который покраснел смущенно и радостно и, пытаясь скрыть улыбку, низко опустил голову. А Вадим подумал с гордостью, что он одержал только что маленькую педагогическую победу.

Было уже поздно, и Вадим предложил закончить занятие. Несколько человек поднялись и ушли, но остальные пожелали послушать еще одного автора. Это был электротехник из цеха термообработки Шамаров — молодой человек с фигурой тяжелоатлета. У него было румяное, приветливое лицо и такие светлые волосы, что при электрическом свете казались совсем белыми. Он читал свой рассказ — единственный написанный им в жизни. Рассказ был на военную тему, очень короткий, простой и скорее походил на фронтовой очерк. Два товарища разведчика посланы в тыл к немцам за «языком». Они захватывают немецкого офицера, отбиваются от погони и доставляют «языка» в свою часть. По дороге они переплывают реку. Немец дважды пытается утонуть, но они «спасают» его, выволакивают на берег, делают ему искусственное дыхание и приводят в чувство. Задание выполнено. Конец. Рассказ так и назывался: «Задание».

— Это взято из жизни? — спросил Вадим.

— Можно сказать, да, — кивнул Шамаров. Он говорил тихо и невнятно и все время, пока читал, вытирал лоб и щеки платком. Он сразу понравился Вадиму и его немудрящий, написанный без всякой претензии рассказ — тоже.

Неожиданно чей-то голос из задних рядов сказал:

— Семен, ты же не так рассказывал…

— А как? — спросил Вадим.

— То одно, и это одно… — пробормотал Шамаров, нахмурившись.

— Нет, нам интересно: а как же было на самом деле? Или вы не хотите рассказывать?

— Да что рассказывать… — Шамаров вздохнул и заговорил после паузы еще глуше и невнятней. — Поплыли мы через реку, а по нас стрельбу открыли. Еще и ракету над рекой повесили. И вот Николай, дружок мой, говорит: бросай, мол, фрица, ныряй в разные стороны. Конечно, с ним, чертом, ни нырнуть, ни плыть быстро невозможно… да… А я говорю: плывем, мол, дальше. А он испугался, однако, и откачнулся в сторону, тут его и подшибли. «Тону, кричит, спасай!» А как тут его спасать! На мне этот гад в пять пудов, еле волоку, а бросить права не имею… да… А дальше уж, как написано.