— На собрании НСО я отвел кандидатуру Палавина. Я сказал, что его моральный облик не позволяет ему представлять наш коллектив. Теперь я должен эти слова доказать. — Вадим с удивлением прислушивался к собственному голосу, который казался ему неузнаваемо громким и торжественным. Сделав паузу, он заговорил тише: — Я буду говорить сегодня не о каком-то поступке Палавина, а обо всем его поведении. Мы с Палавиным, как говорится, «друзья детства». Поэтому я, вероятно, знаю его лучше, чем кто-либо.

И я должен сказать, что и в личной и в общественной жизни Палавин ведет себя не так, как полагается комсомольцу. Факты? — спросил Вадим, повысив голос.

Он не мог оторвать взгляда от Палавина, смотрел, нагнув голову, прямо ему в глаза. — Ну вот, грубо: на комсомольском собрании, когда обсуждалось дело Лагоденко, Палавин усердно защищал Козельского, хотя большинство собрания критиковало профессора. Почему защищал? Потому, может быть, что был принципиально не согласен с критиковавшими? Нет, не потому. Он часто и со мной и с другими говорил о Козельском то же самое, даже более резко, всячески его высмеивал. Но в тот момент ему нужна была поддержка Козельского в НСО, где он готовился читать реферат. И Палавин действительно сумел «подружиться» с Козельским, но дружба эта продолжалась недолго. Как только Палавин почувствовал, что дела у Козельского плохи и никакой пользы от него больше не получишь, а скорее неприятности наживешь, — тут он сразу захотел быть в первых рядах разоблачителей Козельского, рвался выступать на учсовете и так далее. Мне кажется, такое поведение называется своекорыстным, неблагородным.

И точно так же он вел себя и в других случаях. Вы помните, каким необыкновенным общественником он стал в декабре? Как он шумел насчет связи с заводом? Даже один раз сходил вместе с нами, очаровал Кузнецова, наобещал с три короба — а потом как отрезало. Ни разу больше не был. Для чего он, оказывается, ходил на завод? Все для того же. Для себя. Во-первых, для того чтобы завоевать расположение бюро, а во-вторых, чтобы присмотреть «кое-что» для своей повести.

А как он относится к институту, в котором учится, к своей будущей профессии? Быть педагогом? О нет! Это же удел посредственностей, бездарен, неудачников. И потому у него нет по существу друзей. Все «друзья» распределяются по его личным потребностям. Ну — Ремешков, например, это «фотографический» друг. Федя Каплин — друг по части науки, литературных разговоров. На четвертом курсе у него есть друзья «библиотечные», «театральные», «волейбольные» и так далее. И я — на особой должности «друга детства». В отношении подруг у него, очевидно, такое же строго ведомственное распределение.

Но почему все-таки, зная Палавина давно, я впервые начал этот разговор только сейчас, на исходе третьего курса? Надо сказать, что мне как раз мешала эта моя должность «друга детства». Я спорил с ним часто, но всегда по мелочам. Вот в чем дело. Я считаю своей главной виной тот факт, что я долго мирился с его недостатками. То есть… Одним словом, не говорил с ним принципиально и только сейчас… А сейчас меня толкнула на этот разговор одна история, которую рассказала мне давнишняя подруга Палавина — не знаю уж, по какому там ведомству. Короче, вот что…

И Вадим быстро, в том сухом, протокольном тоне, который казался ему наиболее подходящим для этого необычного случая, передал слово в слово Валин рассказ. Еще в начале его выступления в комнату вошли Федор Андреевич Крылов и Левчук и сели позади стола бюро. В комнате было очень тихо. Все слушали Вадима внимательно и каждый по-своему. Спартак то взволнованно хмурился, то начинал быстро, одобрительно кивать головой, а потом настороженно смотрел на Вадима, подняв свои густо-черные круглые брови и шевеля губами, словно стараясь что-то подсказать Вадиму. Марина Гравец, удобно расставив локти, положила один кулак на другой, в верхний уперлась подбородком и смотрела на Вадима не отрываясь, с таким интересом, словно он рассказывал что-то очень увлекательное.

Вадим видел одного Палавина. Нагнув голову, упорно, из-подо лба он ловил нестойкий, ускользающий взгляд голубых глаз Сергея. А тот каждую минуту становился другим. Сначала он выглядел равнодушным. Зевал. Спичкой ковырялся в своей трубке. Потом, как рассеянный студент во время лекций, решивший вдруг проявить усердие и послушать профессора, он глубоко вздохнул и, подперев голову рукой, с любопытством уставился на Вадима. Потом он выпрямился, опустил руки под стол. Слушал удивленно, с полуоткрытым ртом. Вдруг хмурился и воинственно поднимал плечи, хотел что-то сказать, но сдерживал себя, молчал, горбился. И вновь выпрямлялся и быстро оглядывал всех в комнате. Потом он начал краснеть, лоб его заблестел, и он вынул носовой платок, но вытер почему-то подбородок.

Когда Вадим кончил рассказ о Вале, Палавин сразу спросил:

— Ну и что?

— Я знаю, — сказал Вадим, глядя на Палавина, — что Палавин все рассказанное мною может отрицать. Свидетелей нет. Самой Вали здесь нет. Но дело не в этом. У нас тут не судебное следствие. Все, что рассказала мне Валя, — а я верю ей до последнего слова, — только добавление к остальному. Портрет готов. Мы обсуждаем сегодня поведение человека, его характер и жизнь. Я знаю, не только мне — другим тоже есть что сказать. И вот давайте поговорим, потому что… — и, мрачно насупясь, Вадим закончил скороговоркой: — …Потому что пока еще есть время. Еще можно что-то ему объяснить. Человек он все же не потерянный, я думаю… Так мне кажется, во всяком случае…

— Спасибо, — сказал Палавин. — Прошу слова!

— Белов, кончил? — спросил Спартак.

— Кончил пока.

Вадим сел, и сейчас же, не дожидаясь приглашения Спартака, поднялся Палавин.

— Я обвиняю Белова! — выговорил он поспешно, — Обвиняю его в злонамеренной клевете! Да, не он обвиняет сегодня, а я его обвиняю…

— Ты говори, говори, — сказал Спартак, хмурясь, — а мы уж тут разберемся, кто кого обвиняет.

— Я и говорю, товарищ Галустян. Прошу не понукать. Так вот, Белов узнал окольным путем кое-что из моей, о моей… ну, неудачной любви, если хотите, и постарался из этого «кое-что» состряпать дело. Аморальное дело, грязное, постарался облить меня грязью. Я-то знаю, зачем это нужно. И я возмущен тем, что бюро комсомола находит возможным под видом обсуждения моего, так сказать, общественного лица выслушивать эту нелепую сплетню. Я возмущен беспринципностью бюро — прошу записать в протокол! Что, у нас нет больше дел на бюро? Все у нас блестяще, все вопросы решены?

Спартак постучал смуглым остроугольным пальцем по столу.

— Палавин, ты должен говорить сейчас не о бюро, а о себе. Отвечай Белову по существу.

Палавин посмотрел на Спартака, потом на Вадима, на членов бюро и вдруг опустился на стул.

— Я отказываюсь вам отвечать.

— Что? Отказываешься отвечать комсомольскому бюро? — спросил Спартак после паузы.

— Я отказываюсь, да. Потому что вы неоправданно вмешиваетесь в мою личную жизнь… Это низкое любопытство…

— Нет, подожди, Палавин! — сказал Спартак, вставая, и его черные брови жестко сомкнулись. — Ты не своди весь разговор к этой истории с Валей. Не хитри, Сергей! Белов говорил обо всем твоем поведении в институте, о твоем отношении к преподавателям, к товарищам, подругам — вот о чем. Будешь отвечать?

Палавин отрицательно покачал головой.

— Так. Ну что ж, — сказал Спартак, помолчав, — не хочешь сейчас говорить, заговоришь потом. Кто будет выступать?

Попросил слово Горцев, член бюро по сектору быта. Говорил он медленно, с утомительными паузами и все время, пока говорил, трогал лицо: потирал пальцами бледный лоб, нежно ощупывал шею, накручивал на палец белокурую прядь… Да, он тоже замечал, что Палавин выбрал в жизни нехороший, нетоварищеский стиль. Но ему не казалось возможным обсуждать на бюро мелкие факты, характеризующие этот стиль. Теперь ему кажется, что это будет полезно для Палавина. Ведь было же полезно для Лагоденко то комсомольское собрание, на котором критиковали Лагоденко за грубость, бахвальство, недисциплинированность. Лагоденко сильно изменился за последнее время, и в лучшую сторону.