Дом старого Дютто, иначе говоря — дом его матери, стоял на отшибе, и он пошел кратчайшим путем, по тропинке, окаймленной тростником, где трещали цикады. Он издали узнал человека, с которым когда-то был знаком по школе: кряжистый малый, уже располневший, проехал мимо него на телеге. Малыш Луи не поздоровался с ним, а тот либо его не заметил, либо, задремав под стук колес, принял за обычного прохожего.
Нужно было пересечь еще один виноградник. Как всегда, он подошел к дому со двора. Следовало соблюдать осторожность: перед тем как войти — разведать, в каком настроении Дютто. Над лоханью склонилась знакомая фигура. Черная крестьянская юбка с подоткнутым подолом.
Ниже колен красные тесемки, которыми подвязаны чулки.
— Ма… — окликнул он.
Женщина обернулась, прищурив от солнца глаза, и сразу спросила:
— Зачем явился?
— Ни за чем. Просто так. Пришел проведать тебя.
— Подумать только, в такой час…
Она позволила сыну поцеловать себя в лоб, но по-прежнему смотрела на него недоверчиво:
— Бьюсь об заклад, ты опять что-то натворил.
— Да нет же! Просто был поблизости и подумал…
— Ты, верно, подумал, что можно будет перехватить у меня сотню. Самое времечко! Дютто, кажись, вот-вот отдаст богу душу, а я так и не узнала, составил ли он завещание. Такой подлюга…
— А где он?
— В доме. Можешь заглянуть в окно.
— А он не разорется?
— Да что ты! Ему нынче и рта не раскрыть.
Луи приоткрыл окно. Как раз напротив на высокой деревенской кровати лежал старик с открытыми глазами и слюнявым ртом, а вокруг его головы вился рой синих мух. В комнате стоял отвратительный запах, как от прокисшего молока.
— Не бойсь! Он тебя даже не узнает. Он уже десять дней все равно как живой труп.
У нее всегда был визгливый голос, и будь Дютто в сознании, он все бы услышал.
— Ма, а ты врача звала?
— В первый день. Он спросил, хочу ли я отправить его в больницу. Я не захотела. Никогда ведь не знаешь…
Малыша Луи окружили куры, такие же длинноногие, как те, которые копошились в этом дворе, когда он еще был малышом. Старуха отжала тряпки и, насилу выпрямившись, похожая на изношенный механизм, направилась к дому.
— Ты сытый? — спросила она.
— Нет.
— Где лежит хлеб, ты знаешь. А в шкафу соленая рыбешка.
Нигде с такой остротой не ощущаешь бедность, как в этой хибаре, хотя она и была окружена виноградниками с набухшими гроздьями. Все ставни были закрыты, некоторые даже заколочены — так здесь боялись света. Котята, смахивающие на больших крыс, разбежались при появлении Малыша.
— Сестру-то хоть видел?
— Давненько.
— Чем ты занимаешься, я не спрашиваю. Путного от тебя не дождешься.
Малыш Луи ничего не ответил, но ему сразу стало не по себе. Еду он приготовил сам. Он не помнил, чтобы здесь, как у других, садились за стол вместе; в этом доме, где каждый гнул свое, так ненавидели друг друга, что, слушая скандалы, можно было принять его обитателей за умалишенных.
Ссоры и сейчас было не избежать. А из-за чего?
Это даже трудно объяснить. Старуха бросила такую фразу:
— Подумать только, как это ты унюхал!
— Что унюхал?
— Да что Дютто помирает. Тебя сразу же принесло, да только ты прикидываешься, что денег тебе не надо.
— Поверь, я…
— А я знаю тебя как облупленного. Как заведутся у меня гроши, так ты тут как тут и станешь мне опять грозить, как делывал в четырнадцать лет.
У нее была удивительная память на такого рода вещи.
Она не забывала ни одного проступка сына, помнила даже, когда это произошло, дату, погоду, все мелочи.
История, о которой она вспомнила, могла показаться и драматической и забавной. В то время в Тулоне начали крутить первые американские фильмы, и Малыш Луи добирался в город, цепляясь за кузов грузовиков. Он и его товарищи только и знали, что играть в бандитов, и каждый таскал в кармане черную тряпку, которая могла сойти за маску.
И вот однажды Луи полусерьезно-полушутя появился в такой маске у матери в комнате, когда та одевалась, и приказал:
— Гони пять франков! Пять франков, или стрелять буду.
У него был всего лишь игрушечный пистолет «Эврика». А она ему припомнила эту историю десять лет спустя.
— Как только подумаю, что твой бедный отец отгрохает, бывало, девять или десять часов в шахте, а потом даже в кабачок не зайдет… Просто диву даюсь, как от него пошло такое семя!
Луи засвистел. Мать рассвирепела. Через открытую дверь виден был Дютто на кровати, с глазами, устремленными в потолок, и такими же застывшими чертами, как у старика с каменным лицом в Ницце.
Может быть, ему что-нибудь нужно? Вполне вероятно. Но как это узнать? Он же не в силах ни двигаться, ни говорить.
— До чего вредный, сволочь! — продолжала она. — Двадцать лет держал меня в служанках, да еще такое вытворял, что и сказать срамно. А теперь вот собрался на тот свет, а мне ни гроша не оставил. И как мне теперь жить, такой старой? Ведь я еле-еле из колодца ведро вытягиваю. А от такого сыночка, как ты, какой прок, коли никогда не знаешь, в тюрьме он или на свободе. Да и дочка, твоя сестрица, тоже хороша! Как стала хозяйкой бара, так и за мать не признает. Помню, на рынке притворилась, что меня не узнала. Ей, видите ли, зазорно, что мать фасолью торгует, покупателей скликает!..
Бьюсь об заклад, меня даже в богадельню не возьмут.
Она плакала, не переставая говорить, снова распаляясь. Такой он ее знал всегда. Знал также, что мать настрадалась в жизни. Быть может, в Лилле, когда пришли немцы, у нее было нервное потрясение?
С годами она все переносила тяжелее, и можно было представить ее жизнь вдвоем со старым Дютто, который слыл за самого подлого человека во всем Ле-Фарле и о котором еще тридцать лет назад говорили, что он «не такой, как другие».
— Послушай, ма!
— С чего это ты стал носить кольца? — На левой руке у него было кольцо, и это не ускользнуло от холодного взгляда матери. — Ты носишь кольца, как девчонка, и ты…
Должно быть, у него сорвалась с языка грубость. Она ответила тем же. Потом невозможно было вспомнить слова, слишком они бессвязные. Трудно найти последовательность в этой перебранке, где каждый старался посильнее обидеть другого. А перед глазами у них все время был старый Дютто в его ужасной неподвижности.
Наконец терпение Малыша Луи лопнуло. С него хватит! Лишнего мамаша наговорила! Он ухватил стул за ножку и начал колотить по окнам, по кастрюлям, упиваясь грохотом и дребезгом осколков.
— вдавиться мне, если я когда-нибудь еще приду сюда!
— Не удавку тебе, а…
Он выскочил, задыхаясь от гнева и забыл свою соломенную шляпу; в пятидесяти метрах от дома столкнулся со своим старым разжиревшим товарищем, который, вероятно, все слышал. Луи с ним не поздоровался, а тот обернулся ему вслед.
Кстати, какой это был день? Малыш Луи даже этого не знал. Все смешалось, он не спал ночь, часы бежали один за другим. Он прошел через поселок, ни с кем не здороваясь, дошагал до Прадс и решил выпить рюмку в трактирчике со стенами, выкрашенными светло-зеленой краской. Похоже, там его знали, но ему совсем не хотелось разговаривать.
Вскочив в первый проходящий автобус. Малыш Луи доехал до Тулона, а там от нечего делать пошел в кино.
Что еще он делал в эти два дня, о которых у него потом потребуют отчета с точностью до минуты? Ссора с матерью вконец испортила ему настроение. Она всегда мечтал иметь мать, как у всех, исполненную снисходительности, прощавшую своему сыну все и готовую прийти ему на помощь в любых обстоятельствах. У него всегда было по-другому. Мать судила его, быть может, даже суровее, чем нужно.
Конечно, у него были поползновения вернуться в Марсель, в бар «Экспресс», где он обязательно встретит Жэна и других, и объясниться с ними начистоту.
А пока он купил новую кепку на Кронштадской набережной у одного бывшего чемпиона по регби, который его узнал и подумал, что Луи до сих пор живет в Авиньоне.