— Разве вы не понимаете, что ваша линия не выдерживает критики?
— Да никакая это не линия.
— Но поскольку при вас нашли…
— Послушайте, — прервал его Луи, — нельзя ли мне дать какую-нибудь работенку? Мастерить чего-нибудь — игрушки, дудки, все равно что.
Он не мог больше выносить пустомель. Они его утомляли. При одном виде взволнованного, возбужденного адвоката ему делалось тошно.
— Нужно же все-таки нам…
— Ладно. Как-нибудь в другой раз. Вы не знаете, где моя мать?
— Один журналист из Ниццы встретился с ней во Дворце правосудия и был так растроган ее бедственным положением, что взял к себе в прислуги.
Луи неприязненно взглянул на адвоката. Он терпеть не мог журналистов, так же как следователей и адвокатов, и спрашивал себя, что еще они постараются выпытать у матери.
— Значит, я приду, когда…
— Ладно, не забудьте про работенку.
И он стал работать. Он делал все старательно, ловко, с удивительным спокойствием. С утра до вечера, не поднимая глаз, не обращаясь ни с единым словом к соседу по камере, он упорно мастерил легкие игрушки из некрашеного дерева, как будто от этого зависела его судьба.
Но работа не мешала ему полнеть. Взгляд его становился все мрачнее, тяжелее, отрешеннее. Казалось, он боялся прямо смотреть на людей и окружающие предметы. Он бросал беглый взгляд и быстро отводил глаза.
Несколько раз начальник тюрьмы, удивленный столь образцовым поведением, приходил посмотреть на заключенного, потом прислал священника, который пришел в восторг от мастерства Луи. Заключенный молчал. Он смотрел на человека в сутане, как и на всех остальных, ни для кого не делая исключения, утратив всякое доверие к людям.
— Не считаете ли вы, Луи, что откровенная и искренняя беседа между нами принесет вам облегчение, а возможно, и утешит вас?
Молчание. Быстрый взгляд. Только руки ловко орудуют крошечными инструментами.
— Я видел вашу матушку. За годы жизни в Ле-Фарле она забыла о религии, но теперь вновь черпает в ней силы, чтобы перенести тяжкие испытания.
Еще один недовольный взгляд. Священнику, как и адвокату, ничего не оставалось, как пробормотать перед дверью:
— Я еще вернусь. Не теряю надежды, что милость Божья…
— Они обращаются к тебе, как к смертнику, — проскрипел, брызгая слюной, счетовод, лютой ненавистью возненавидевший сокамерника.
И никто, никто в мире не мог бы сказать, что происходило в упрямой голове Луи, пока его руки были заняты нехитрой работой.
Если он ни от кого не хотел принять помощи, то лишь потому, что убедился, как безгранично он одинок. Но это сознание, вместо того чтобы обескуражить его, придавало ему отчаянную решимость. Пусть не надеется мэтр Бутейль, что он признается: «Да, я убил Констанс Ропике.
Спасите меня! Сделайте невозможное, но сохраните мне жизнь!» Ни признания, ни просьб о пощаде. Он имел возможность оценить их всех. И пришел к выводу, что лишь сам может спасти себя.
Проходили недели. Он ел все, что ему подавали, ничего не требуя, не жалуясь. Иногда отпускал шуточку по адресу одного из надзирателей, гнусавого рыжего детины с более симпатичным, чем у остальных, лицом.
Он принял двух светил адвокатуры Ниццы, но не позаботился о том, чтобы показать себя в выгодном свете, и даже не поблагодарил за внимание.
Под конец стал даже подтрунивать:
— Нечего переживать за Малыша Луи. В этот раз ему еще не отрубят голову.
Мысль о смертной казни он читал в глазах у всех, кто к нему приходил. Это становилось все очевиднее по мере того, как приближалась сессия суда присяжных. Рыжий надзиратель делал ему кое-какие поблажки. Адвокаты приносили сласти. Казалось, все они недоумевают: неужели он не представляет себе своего положения?
А Луи смотрел на них с упрямством, и по глазам его ничего нельзя было понять.
Он размышлял, часами что-то обдумывая, пока его руки непрерывно работали. По мере того как всех охватывало волнение, Малыш Луи испытывал все большее спокойствие, какого никогда еще не ощущал, — разве что в течение тех нескольких утренних часов, когда в Ницце, лежа на кровати перед открытыми окнами, курил и слушал, как в соседней квартире пели «Колыбельную» Шопена.
Моннервиль потратил более двух месяцев, чтобы воздвигнуть себе памятник — дело, которое в осведомленных кругах признавалось образцом произведений подобного жанра. Адвокаты тщательно, пункт за пунктом изучали его, чтобы отыскать какие-либо изъяны, а Луи знал их и так. Он единственный знал всю правду. Он один знал, какую банальную схему прикрывают хитроумные конструкции следователя. Он один отдавал себе отчет, что все это — вранье от начала до конца, что следователь и его помощники подтасовывали даты для устранения неувязок в показаниях свидетелей, оказывали на них давление, и те в итоге терялись, путали воскресенье с понедельником, одну неделю с другой. Но, худо или хорошо, все было собрано воедино Моннервилем, который действовал так, может быть, и с благими намерениями, но обязан был хоть раз спросить себя по совести, не развертывались ли события иначе, чем он предполагал.
В итоге Моннервиль воссоздал преступление по своему замыслу. Именно это выдуманное преступление, а не подлинное он и расследовал в мельчайших подробностях.
— Если ты и дальше будешь так жиреть, свидетели тебя не узнают, — шутил рыжий надзиратель.
Луи не улыбнулся. Он лишь скорчил гримасу в знак добродушного настроения.
— В газетах снова пишут о твоем деле. Пожалуй, понадобятся специальные пропуска на суд. Журналистов собирается приехать такая уйма, что надо будет переоборудовать зал и поставить во Дворце дополнительные телефоны.
Дважды адвокаты грозились отказаться от защиты, если он им не поможет.
— Да идите вы!.. — цинично ответил Луи.
И за пять, и за четыре дня до процесса он не утратил спокойствия. Он был озабочен бытовыми мелочами: велел отнести костюм в чистку, купить новый галстук и три сорочки — ему сказали, что процесс продлится дня три, а уже становилось жарко.
Накануне он позвал тюремного парикмахера и договорился, что завтра с утра пораньше тот подстрижет его и побреет.
Когда адвокаты показали ему многочисленные газетные вырезки, он проявил любопытство не к тексту, а к фотографиям.
— На этой я совсем не похож, — говорил он пренебрежительно.
Или:
— Любопытно, когда они успели меня щелкнуть; даже не знаю, где это было, И вдруг без всякого перехода спросил:
— А мать моя там будет?
— Она вызвана свидетельницей.
— А Нюта?
— Тоже.
— А Луиза?
— Ей послали повестку, но она еще не приехала.
— Ну и ладно, — произнес он, наводя порядок на подоконнике, заменявшем ему стол.
Глава 13
Парикмахер, отбывавший наказание за то, что всадил полдюжины пуль в свою невесту, появился в шесть утра, освещенный солнцем и в игривом настроении.
— Знаешь, сколько понаехало газетчиков? — возбужденно крикнул он, словно предстоял его собственный процесс или большой праздник. — Пятьдесят три!
Он преувеличивал. И все же набралось сорок девять репортеров, из которых двадцать накануне прибыли из Парижа. В роскошных белоснежных отелях на Английской набережной обслуживающий персонал поражался — отчего многие постояльцы поднялись в такой ранний час.
Луи не мог видеть Бухту Ангелов, а в то утро она была цвета лаванды, без единой морщинки, без единого пароходика, куда ни глянь — незамутненная водная гладь.
Парижане восторгались красотой природы и, направляясь во Дворец правосудия, делали крюк, чтобы пройти через цветочный рынок, пестреющий разноцветными гвоздиками.
В маленьких бистро пахло ранним кофе, и поливальная машина медленно лавировала по улицам, когда сорок полицейских в касках и высоких сапогах, шагая в ногу, вышли на площадь и образовали живой коридор на величественной лестнице Дворца правосудия.
Малыш Луи, закончивший свой тщательный туалет, уже трясся в тесном кузове тюремной машины. Самый молодой из конвоиров с любопытством следил за ним через зарешеченное оконце.