Нам нужна информация, а не трупы.
Нам нужно, чтобы ты пополз туда, касаясь бетона дюйм за дюймом, пять за пядью голой рукой. Нам нужно, чтобы ты нащупал его — странное затвердение в форме полумесяца с отполированными краями, но шероховатой серединой. Нам нужно, чтобы ты прошел на ощупь весь путь вниз, пока пальцы твои не коснутся подошвы башмака. Ты не отдернешь руку? Потянешь ее к себе и обнаружишь — она не поддается. И тогда в слепой темноте, со вставшими дыбом волосами, ты, недолго думая, заключишь: там оно — мертвая плоть, застывшая свернувшимся в кольцо зародышем. Сколько секунд ты выдержишь? Станешь ждать? Или протянешь пальцы и коснешься сюрприза, который мы приготовили, сюрприза, что ждет тебя всего в восемнадцати дюймах? А у него усы из белых лебединых перьев. Тебе ведь так и не пришлось потрогать его острый нос. Вот и потрогай, сейчас. Все те темные дороги испытания ужасом были ничто. Главное испытание — здесь.
Нам нужно, чтобы ты шагнул на третью ступень. Мы знаем: ты шагнешь! Мы не ошибаемся. Мы победили весь мир. Вот они висят в ряд, избитые тела — Абиссинии, Испании, Норвегии, Польши, Чехословакии, Франции, Голландии, Бельгии. Кто мы, по-твоему, такие? За нами на стене портрет нашего фюрера. Мы мастера своего дела. Зачем нам пытать тебя? Ты сам себя будешь пытать. Разве мы толкаем тебя на третью ступень — толкаем на середину? Тебя толкнет туда собственная натура. Мы знаем: толкнет.
Тьма бурлила, тьма ревела. Дверь! Я потерял дверь.
Они не должны знать, что ты ее потерял. Найти ее, скорей! Ничего, что вокруг тебя ревут зеленые воды, ничего, что рот раскрыт, а из глаз струится влага. Ищи! И вот, обшарив, ощупав стену, я снова в моем углу, снова в знакомом своем углу и опять прижимаюсь к родной деревянной двери. А этот кусочек, там, в середине, он ведь, пожалуй, фута три в поперечнике, а то и меньше. Лежа, телу там не уместиться, разве что его поставили стоймя. Верно, оно стоит, словно статуя, балансируя на окоченевших ногах. Ну да, они его поставили. Специально. Чтобы я задел его и оно на меня грохнулось.
Кажется, я выскочил из бури. Фу, какую чушь я порол — чушь, чушь самому себе. Не помню даже, что за чушь я порол. А теперь заговорил вслух, квакающим, срывающимся голосом:
— Если там даже и стоит мертвое тело, это не наш жилец. Наш жилец уже тридцать лет как умер и похоронен в Англии. Тридцать лет назад. Он похоронен в Англии. Его увезли в огромном катафалке с узорчатыми матовыми стеклами. Его похоронили в Англии. Нет, это не его тело…
Я оторвался от стены и крикнул гневно:
— Хватит! Хватит пугать меня трупом.
Но верх — это верх, а низ — это низ. И там, где бетон все тверже и тверже, там — низ. Помни, где верх, а где низ, иначе тебя затошнит и голова пойдет кругом.
Держись. Держись. Не делай третьего шага.
Они знаю, чего добиваются. И уже подцепили тебя на крючок. Перед тобою выбор — сделать третий шаг и поплатиться за это или не делать, но все равно поплатиться, потому что ты измотаешь себя, стараясь не думать, какой этот третий шаг. О, они — мастера своего дела, супермастера.
Квадрат в три фута — в длину и ширину. Это немного. Совсем немного пространства. И конечно, на нем ничего невозможно разместить. Разве только что-то маленькое. Свернувшееся кольцом.
Змею.
Я стоял, прислонившись спиной к стене, стараясь не дышать. Но на ноги меня подняло махом. На моем обильно заросшем теле волосы — на ногах, на животе, груди и голове — встали дыбом, каждая отдельная волосинка поднялась от унаследованного за тысячелетия омерзения и страха перед всем убегающим, ускользающим, уползающим. Затаив дыхание, я — через работу механизмов собственного тела — напряженно вслушивался, не раздастся ли свист или шорох, медленное шуршание скользящей чешуйчатой твари, которая только в зоологическом саду почему-то уползала беззвучно, истекая, как нефть. А в пустыне они исчезали, не оставив ни бороздки, ни зыби на песке. Что ей стоило подползти ко мне, почуяв меня по теплу тела, по пульсированию крови в сонной артерии! Змеи мудры, и если туда, на середину, запустили змею, кто знает, куда она сейчас заползает.
У меня дрожали от страха колени, ослабевшее тело совсем не держали ноги, и, неловко свалившись в угол, я лежал там скорчившись, закрыв лицо руками и слепо уставившись в середину — туда, где оно могло быть. Конечно, вряд ли у Хальде была наготове змея или тарантул, а если и были, он вряд ли запустил какого-нибудь гада в камеру, где было холодно, как под крышкой гроба. Нет, кроме меня, ни одного живого существа там не было. Что бы ни таилось посередине, живым существом оно быть не могло и мертвым телом тоже. Мертвое тело не удержалось бы стоймя.
Я снова пустился вдоль стен. И заставил себя — будь что будет! — обшарить каждый угол, только глаза держал закрытыми: так они меньше слезились, и еще я мог вообразить, будто за смеженными веками разлит свет.
Четыре угла, ни в одном ничего.
— Ну? Что дальше? — спросил я себя, стоя на коленях в родном углу.
Нет, надо все-таки выяснить, пока в голову не взбрело что-нибудь пострашнее, что-нибудь совсем невообразимое.
И я пополз опять, отклоняясь от стен уже не на восемнадцать, а на все двадцать четыре дюйма. Необследованного пространства в середине оставалось уже почти всего ничего — на большую книгу. Может, она и ждала меня там — книга с ответами на все вопросы.
Теперь, не покидая угла, я пустил в ход только пальцы. Они прошлись по части необследованного кусочка, ощупали пядь за пядью холодную, саднящую поверхность. Неизведанного пространства стало еще меньше.
Пальцы достигли еще одной частички бетона.
Что-то изменилось в ощущении. Кончики попали на какой-то состав. Бетон, но не тот, не прежний, глаже.
Гладкий, влажный, жидкий.
Рука сама дернулась назад, словно там свернувшись лежала змея, отпрянула помимо моей воли, — рука, наученная трагическим опытом многих тысячелетий.
Острая боль пронзила глаз, задетый при судорожном движении ногтем, и одна автоматическая реакция вытеснила Другую.
Будь разумен. Что это? Ты заплакал, стоя в центре, или только вытер слезы, задержавшиеся у тебя на щеках?
В разведку потянулась другая рука, нащупала жидкость и даже несколько раз прошлась туда и обратно. Жидкость была маслянистой, как нефть.
Кислота?
С тобой еще ничего не произошло. Будь разумен. Где истязания, на которые он намекал? Их нет и в помине. Да, тебя толкают к ступеням, и они так же реальны, как ступени, ведущие в ратушу, но тебе не обязательно на них ступать. Даже если там разлит яд, тебе не обязательно его слизывать. Им нужна информация, а не трупы. Нет, это не кислота, иначе кончики пальцев горели бы как в огне и покрылись пузырями, а они такие же, как были, — гладкие и холодные. И это не щелок: щелок, как и кислота, разъедает кожу. Будь разумен и холоден, холоден, как воздух, как леденящий бетон, поскрипывающий у тебя под бедром. Ничего такого с тобой еще не произошло. Смотри не заморочь себе голову, не продешеви.
Продешевлю? Что? Какими сведениями я, кажется, все-таки располагаю? Что мог бы рассказать? Какова она, эта моя последняя ставка в торге с Хальде, последняя маленькая ценность, последняя зацепка на скользком беспредельном спуске к лукавству и ловкачеству — спуске от истязания к истязанию? Он сказал: это ради блага, ради нашего общего блага, — так сказал он, последнее человеческое лицо, которое я видел, тонкое, корректное, тонкая-претонкая оболочка тонких, хрупких костей.
Но теперь у меня уже не было сомнений: даже при всем желании мне ничего не вспомнить, ни за что не вспомнить. Я словно воочию видел, как пласт бетона застывает в моем мозгу, заливая все то, что я пытался вспомнить, что собирался рассказать. А если в мозгу появилась такая бетонная пробка, никаким перфобуром ее не пробьешь.
— Погодите. Минутку. Дайте вспомнить.
Потому что, конечно, вспомнить такое можно, лишь забыв, что это надо вспомнить, а потом бросить быстрый взгляд назад, и тогда еще есть шанс, прежде чем бетон успеет застыть; но Хальде предпочтет применить бур, он о буре знает. И пусть. Никакой болью бетон не сокрушить; лучше уж молотком — не будет следов…