Но Трис не спал, он чутко повернул голову, и увидел, что я подглядываю.

— Заходи, не стесняйся, это же твоя каморка.

— Ты так и не пообедал.

— Потом.

Он сидел на пуфике для посетителей, вытянув ноги, насколько это было возможно в тесноте, и скрестив руки на груди. Я притворила поплотнее дверь, и села на своё место. Кто знает, — вдруг выйдет разговор?

Трис настенным бра был освещён также, как и на портрете "идеального мужчины", и почти также выглядел, только глаза закрыты и свет теплый, а не холодный.

— Твоя каморка такая маленькая, — кладовка — коридор, и столько вещей.

— Да, но здесь хорошо.

— И я об этом хотел сказать. Если бы я раньше заметил, что здесь такая тишина, я бы часто тут сидел.

Действительно, там так тихо разговаривали, что ни одного звука из большой комнаты не доносилось.

— Мне уйти?

— Нет, — Трис открыл глаза, — я тебя и так стал редко видеть. Что ты столько рисуешь в мастерской, ты же уже не берёшь заказы?

— Я для себя рисую, разное.

— А что?

— Что придёт в голову.

— Ты же раньше так не рисовала.

— А теперь рисую.

— Что изменилось? — И в голосе Триса я уловила что‑то, обеспокоившее меня. Несколько секунд я подбирала в мыслях объяснения, но не нашла более верного ответа:

— Я изменилась.

И мы с Трисом надолго замолчали. Чтобы немного развеяться, взялась за альбомный лист.

— Хочешь, нарисую тебе что‑нибудь? Что скажешь.

— Нарисуй. Вот что в голову придёт, то и рисуй.

Я улыбнулась. Мы наедине, и Трис будет видеть, как я колдую над листами. Простыми карандашами я стала быстро выводить линии опор моста, и его своды. Нафантазирую специально для него красивый мост через реку, — каменный, крепкий, как символ того, что нас связывает. Изредка поглядывая на Триса, видела, что он следит за моими руками, хотя сам рисунок из‑за наклона альбома ему было не разобрать. Потом вдруг я заметила, что он смотрит на меня, в лицо, и смутилась. Моля только о том, чтобы не краснеть слишком густо, я больше не поднимала глаз от рисунка и смущалась так, будто Тристан никогда в жизни на меня прежде не смотрел. А ведь между нами за прошедшие годы было столько разных взглядов, что всех их видов не перечесть, и пристальных тоже. Однако на этот раз во мне наша дружба переплавилась в иное чувство, и всё теперь стало иным.

Внезапно дрогнули пальцы, и штрих стал жёстче и ярче, перекрывая мягкие линии полунарисованного моста. Я попала под власть, но моими руками рисовал не Тристан, а всё же я сама, только не по своей мысли, а будто бы по чужой. Я сама водила карандашом, но какой рисунок получится, не знала, — будто бы наложила лист на гравюрную поверхность, и наносила графит, а изображение по частям проявлялось. Это был портрет Тристана. Сначала глаза — его и не его, с таким взглядом, который немыслимо было бы описать, — только видеть.

Осторожно я взглянула на него. Нет, сейчас он смотрел не так. Это был другой взгляд Триса, который я никогда прежде не видела. В одну секунду он казался ясным и пронзительным, в другую темнел, какая‑то морщинка выдавала боль, а какая‑то жёсткость, в одно мгновение мне казалось, что я рисую взгляд холодный и непримиримый ни с чем, а в другое — взгляд мягкий и грустный. И в тоже время ни она линия не сходила со своего места, не исчезала и не появлялась сама по себе, чтобы хоть как‑то объяснить эти противоречия.

Дальше — волосы, лоб, скулы, нос, губы… верить в то, что я видела, было практически невозможно, — это снова был Трис и не Трис, Тристан не сегодняшний, а совсем юный, лет пятнадцати. Все черты мягче, глаза и губы больше, тоньше шея, короче волосы, скулы узкие… Такие взрослые глаза на таком мальчишеском лице! Он смотрел с листа так, словно перед его взором были оружейные дула, а сам он стоял у стенки, и вот оно всё собрано в один последний миг, — и страх, и тоска по чему‑то, и нежность, и злость, и решимость, и стойкость, и грусть, и прощание, и сожаление, и любовь, и неумирающая надежда, и вера в настоящее… чудо.

Карандаш остановился, и я выпрямилась из сгорбленного положения.

— Всё? Покажи, что нарисовала.

Прижав альбом к груди, я замотала головой и зажмурилась.

— Можешь не говорить, что у тебя не очень хорошо получилось, я всё равно хочу посмотреть.

— Нет.

— Да что там?

Голос Триса даже дрогнул в удивлённом смешке. Я открыла глаза, и усмешка его исчезла. Теперь мне гораздо легче было смотреть на него такого, привычного и настоящего, чем на этот портрет, силы которого моё сердце не выдерживало.

Лицо Тристана выражало недоумение и интерес, а я стала понимать, что узнаю о нём неизвестное. Привычным и настоящим он был недолго, потому что теперь я стала его "видеть"…

Трис не страдал по Монике, он и не думал о ней, и не вспоминал. Его подтачивало сомнение. Он устал от борьбы, которую начал много лет назад, и сейчас опускал руки. Его заполняло неверие в счастье. Неверие в самого себя. Нежная и тонкая струнка дрожала у него в сердце, перетянутая, запутанная, скомканная в клубочек, на которую он злился, которую боялся, и потому коверкал как мог, и затаптывал. Тристан был слаб. Хрупок. Именно к этому дню он дошёл до такого, истратив все свои силы, но не находя источника для их возрождения. Где‑то таились слёзы, которые он не мог позволить себе выплакать, потому что мужчины не плачут. Где‑то таилась мечта такая безнадёжная, что её было почти не разглядеть, так глубоко он её запрятал. Она причиняла боль несбыточностью. Где‑то таился он сам, не разрешая себе быть до конца самим собой в жизни. Столько юного в нём сохранилось. И чем старше он был, тем постыдней ему казалось признаваться в этом даже себе.

Я вбирала в себя этот поток видения скрытого Триса, и в тоже время замечала, как он менялся в лице. Недоумение сменилось удивлением моему взгляду, потом он протянул руку к рисунку, но я сидела словно статуя, намертво вцепившись в альбом. Он, кажется, понял, что всё не просто, и что‑то почувствовал. Подозрительно схмурился, вгляделся в меня.

Мы оба забыли о волшебстве этой комнаты и о волшебстве этого Здания. В этой каморке, как нигде, было легко понять человека, но только с одной стороны. Меня он не видел, так как я его видела… Тристана осенило, и он вскочил с места.

— Что ты нарисовала?! — Его охватил ужас, и даже при жёлтом свете было заметно, как резко он побледнел. — Что… ты… отдай мне его немедленно!

— Нет.

— Гретт, ведь ты не могла нарисовать того о чём я думал… я же не посетитель… Покажи мне его!

— Нет.

— Гретт!

Тристан схватился за альбом, а я вся сжалась, пытаясь его удержать и со страхом думая, что он намного сильнее меня, — так и вышло. Он одним рывком отнял его, да так, что рукам стало больно.

Изображения не было, оно исчезло. Трис вырвал первый лист, второй, перелистнул альбом веером, но увидел, что тот был чист. Но мы оба знали, что рисунок был.

Тристан поджал губы и, глядя в стену, спросил:

— Теперь ты знаешь?

— О чём?

— Знаешь или нет?!

— О чём? — отчаянно повторила я.

— Что ты нарисовала?

— Тебя… только твой портрет, хоть ты на нём и не выглядел так, как сейчас.

— Ты обманываешь меня.

— Я не лгу!

Он всё ещё был бледный, и от волнения вперемешку со злостью, дышал сквозь зубы. Бросив на меня испытующе долгий взгляд, он развернулся и вышел.

Наэлектризованность между нами почувствовали с первых же минут, и Вельтон буквально сразу отметил:

— Поссорились голубки… но помирятся, — и продолжал свой рассказ дальше.

В понедельник у Геле мы пили чай на веранде. Дом был старый, многое что требовало ремонта, но вконец прогнивший настил веранды был заменён только — только.

— Наконец‑то мы сможем пить чай на свежем воздухе, — радовалась она, принося на столик поднос с чашками и заварочным чайником.

— У тебя здесь даже мебель новая, — я похлопала по подлокотнику плетёного кресла, — откуда такое богатство?