Когда Илья Сретенский стал судьей трибунала в московском гарнизоне, то перед первым же его процессом, когда под судом оказались четырнадцать офицеров, командующий московским гарнизоном до суда разослал по всем подразделениям приказ об обсуждении приговора – в назидательно-воспитательных целях. Он предрешил, таким образом, обвинительный приговор. А отец Артема, изучив материалы, пришел к уверенности, что офицеры невиновны! Только одному можно дать год условно.
Бледный, пришел он к матери накануне суда.
– Мама, не знаю, что со мной будет завтра. Может, сразу после суда и заберут. А приговор тот все равно отменят – у нас ведь оправдательных приговоров почти не бывает. Но я ничего не могу сделать: по закону я должен их оправдать.
В конце заседания председатель военного трибунала огласил приговор. Слушали его, как положено, стоя, почти час. В конце каждую фразу, начинавшуюся фамилией подсудимого, Сретенский заканчивал словами: «освободить из-под стражи немедленно, в зале суда».
Он рассказывал потом матери, какие рыдания слышались в зале – жены и матери не надеялись ни минуты, что вернутся с близкими домой. Время было жесткое, на справедливость рассчитывать особенно не приходилось, осудить могли и для острастки другим. Суд кончился, и когда отец пошел по коридору из судейской комнаты, седой майор, обнажив голову, встал перед ним на колени.
– Встаньте, не делайте этого, – резко сказал Илья Сретенский. – Вам не за что меня благодарить – я только следовал закону.
…Сколько раз вспоминал Артем отца в эту весну, когда, несмотря на все его старания, отправили навсегда за решетку невинного – он был в этом уверен – человека. И сейчас он нередко вспоминал о судьбе парня, надеясь иногда на чудо – обнаружение новых обстоятельств по закрытому делу.
Тогда он жил в районном городке Курганской области и был приглашен защищать Сумарокова; нанять своего адвоката тот возможности не имел.
В Омске Артем Сретенский жил меньше месяца. Ходил по городу, изучал. Две эпохи безмолвно схлестывались то здесь, то там. Было много реставрированных желтеньких губернских зданий; также отреставрированная, а может быть и восстановленная из руин краснокирпичная церковь горела неестественно даже огромными, сияющими золотом маковками. Проспект 70-летия Октября – то есть семидесятилетнего наступления на эти маковки и на следы российской губернской провинции – шел через весь город. Странно выглядела и новехонькая часовня посреди площади Ленина, неутомимого борца с религией. А в другом месте стоял Ленин в непривычно безыскусственной для его монументов позе, с небрежно наброшенным едва ли не на одно плечо пальто. Рядом, только что не над его головой, высилась огромная реклама: «Улица Ленина 18 Sale» – прямое доказательство того, что огромные усилия вождя победить рынок и распределять продукты в конечном счете «каждому по потребностям» в историческом масштабе победой не увенчались. Только стиснули страну крепким обручем на семьдесят с лишним лет, притормозив едва ли не навсегда, как казалось Артему Сретенскому в часы пессимизма. Все обогнали в течение ХХ века его страну, которая в 1910-е годы была по удельному весу промышленного продукта в мировом обороте на пятом месте в мире!
Он прошелся однажды по аллее имени Н. К. Рериха, не зная толком, имел ли этот неплохой художник и странный мыслитель какое-либо отношение к Омску, и, обогнув небольшой парк, вышел к еще одному памятнику: женщина, правой рукой вздымая знамя, левой поддерживала перегибающегося через ее руку назад смертельно раненого. Памятник был на месте здесь, где ученый, путешественник и адмирал Колчак стал Верховным правителем Сибири прежде, чем был выдан и расстрелян, где омские степи залиты были кровью и белых, и красных. И впервые на таком памятнике (он явно был сделан на заре советской жизни – потом борцам за эту жизнь погибать уже не полагалось) Сретенский-младший увидел точную надпись: «Безумству храбрых поем мы песню. М. Горький».
У Горького эта строка продолжалась —» Безумство храбрых – вот мудрость жизни», но мудрость-то, Обнорский давно уже понял это, была бы именно в том, чтобы оборвать на первой строке. Да, всегда будет нас волновать, а то и восхищать безумство храбрых. Можно слагать о нем песни, но только нельзя ни в коем случае искать в безумстве – мудрости.
Сегодняшний звонок из памятной Артему деревни Оглухино привел его в то состояние, которое он особенно любил, – готовности к борьбе и надежды на победу.
Глава 36,
последняя, но не завершающая
Обогнув Курган, они двигались в направлении Тюмени. Именно в направлении, потому что Леша и Саня коротко пояснили Жене, что до самой Тюмени они не доедут – у Ялуторовска (Жене очень понравилось это название, она про себя его повторяла) свернут на юго-восток к Омску.
Они делали немалый крюк – километров 500, если не больше. Конечно, короче было ехать через Петропавловск – от Щучьего и Шумихи через Курган, держась на юго-восток (Женя любила ориентироваться по странам света – следя по карте за направлением; карта же – как и компас – в любом путешествии у нее всегда была с собой). Пятнадцать лет назад только так бы и поехали. Но теперь Петропавловск – это другая страна, Казахстан. Пересекать ее значило проезжать две таможни. А какая там очередь – никто не знает. И хотя в черной «Волге» не было ни оружия, ни боеприпасов, ни наркотиков, Леша и Саня хорошо знали, что такое таможенники на всем бывшем советском пространстве и как отличается их скромная зарплата от их реального заработка. Потому и выбрали кружной путь.
Теперь в машине на заднем сиденье, кроме Жени, ехали посередине – Том и у правого окна – Мячик. Его, не знавшего, кажется, ни минуты покоя, в машине, как маленького, тут же сморил сон. Том не отрывал глаз от все время меняющейся впереди картины. Он молчал. Ему всегда было о чем подумать.
А Женя загрустила – впервые за путешествие она почувствовала, что соскучилась по родителям. Еще она думала о бабушке и дедушке, которые уехали на целых полтора месяца отдыхать в Евпаторию: отдых там был, по их сведениям, дешевый. Бабушка объявила, что не была в этом городе с четырех лет и давным-давно задумала поездку. А дедушка, прекрасный пловец, озабочен был лишь одним – не слишком ли мелкое прибрежное море на известном детском курорте и не придется ли долго брести по воде до того места, где можно наконец нырнуть. Но он уже звонил в Москву и радостно сообщил Жене, с которой у него были одни ныряльные вкусы, что все в порядке и что ему не хватает здесь для полного счастья только ее.
И правда – почему она с ними не поехала?.. Море, пляж, ярко-голубое небо, дальние заплывы с дедушкой… Она никогда не видела Евпаторию, но очень ясно представляла себе черноморский город по бабушкиным рассказам.
…И Женя стала вспоминать бабушкин рассказ про детство – про то, как именно в Евпатории много-много лет назад у нее проснулась память.
Женя давно заметила, что разные люди помнят себя с разного возраста. Папа, например, установил, что его первые воспоминания – с трех лет. Его папа (то есть Женин дедушка) вносит в комнату огромного, больше чем трехлетний Женин папа, мишку. И папа сначала пугается, а потом кричит от радости по-индейски.
А ее любимая тетя Вера (как она там сейчас в больнице – после операции?..) уверяла, что помнит себя только с 5 класса – то есть с одиннадцати лет. Ну, этого вообще не может быть. Что же она – не помнила, что ли, как в школу пошла? Женя, например, прекрасно помнит, как в восемь лет была влюблена в Тиму. Помнит, как она, лениво вытирая в кухне перемытые блюдца, смотрит в окно – и вдруг все-все меняется: будто солнце выглянуло из-за туч и осветило двор. Это вышел из подъезда в своей рубашечке в мелкую синенькую клетку Тима. Женя и тогда удивлялась – как такое может быть? Но это повторялось в то лето каждый день: сначала мгновенно преображался двор – и в следующую же секунду обнаруживалась причина преображения, с неизменным хохолком на круглом затылке… Ах, давно дело было. Следующим летом Тима переехал, и Женя довольно быстро его забыла. С тех пор она не раз, конечно, влюблялась, но так, немножко. Например, в группе каратистов ей нравился один мальчик. Но такого уже не повторялось. Было даже немного жаль. Женя утешала себя, что все впереди.