Вспоминая восторженные рассказы деда о Везоне, я нахмурилась:

– Как печально...

– Ваше бургундское.

Я не слышала, как девушка подошла к закрытой двери и тихо постучала.

– Входите, Луиза. Дверь не заперта.

Девушка в черном, как у Габриель, платье робко вошла в комнату, неся поднос. Она была юной, лет девятнадцати, стройной, с хорошей фигурой, темноволосая, темноглазая и немного бледная. На широком крестьянском лице не было и следа макияжа.

– Можешь оставить все на столе, Луиза. Я сам обслужу.

– Да, месье.

Сверкающие хрустальные бокалы слегка зазвенели, когда она ставила поднос, и я заметила, что ее руки дрожат, а глаза расширены от волнения.

Дядя злобно взглянул на нее.

– Перестань трястись, девочка, – раздраженно сказал он. – Я не чудовище.

– Да, месье... нет, месье... – пробормотала бедняжка. – Что-нибудь еще, месье?

– Если только мадемуазель захочет немного сыра, чтобы почувствовать букет бургундского? – Он вопросительно посмотрел на меня.

Я покачала головой и ободряюще улыбнулась девушке:

– Нет, спасибо. Я только что позавтракала.

– Тогда это все, – сказал дядя Морис служанке.

Та поспешно отвела глаза и повернулась.

– Подожди! – вдруг резко остановил он ее и взглянул на меня: – Ты еще не познакомилась с Луизой, Дениза. Она дочь Жана Гийе, одного из наших арендаторов, живущих в деревне. Хороший человек. Луиза, это мадемуазель Жерар, ваша новая хозяйка.

– Мадемуазель... – Девушка склонила голову. Ее глаза все еще были расширены от испуга.

– Как поживаете, Луиза? – спросила я.

Она что-то очень тихо ответила, так что я не расслышала, и мой дядя нахмурился:

– Если мадемуазель что-нибудь потребуется, ты о ней позаботишься, Луиза. Что бы она ни пожелала, поняла?

Служанка взглянула на меня, и ее глаза стали более заинтересованными и оживленными, как мне показалось.

– Ну конечно, месье.

– Можешь идти, Луиза.

– Спасибо, месье.

Дядя Морис подождал, пока она закроет за собой дверь, затем потянулся за бутылкой и вздохнул:

– Она, конечно, меня боится. Обычно я не придаю этому значения. Они все боятся. Из-за этого... – Он дотронулся до маски.

Стальная рука небрежно протянулась к одному из хрустальных бокалов. Я, затаив дыхание, зачарованно наблюдала, не зная, что сказать. Протез заканчивался навершием, напоминавшим крюк, а при ближайшем рассмотрении – открытый наручник. Он с легким скрежетом сомкнулся на ножке бокала. Тонкое стекло, вопреки моим ожиданиям, не хрустнуло, не раскололось, и я осторожно вздохнула, чтобы дядя не услышал.

– Пока мы пьем вино, – сказал он так резко, что я поняла – он все заметил, – ты должна рассказать мне о моем дяде, твоем дедушке, и о вашем доме в Америке. Расскажи все, что помнишь. Твой дедушка о многом писал мне, но одних писем не достаточно. Однажды он обмолвился, что ты питаешь пристрастие к дорогим, красивым вещам, но при этом лишена алчности и честолюбия. У тебя умные глаза, Дениза.

– Не знаю, с чего начать, дядя Морис, – растерянно пробормотала я.

– Тогда начни с Нового Орлеана. Теперь, когда ты видела Париж, можешь сказать, похожи ли они. Орлеан действительно такой французский город, как говорят?

Я засмеялась:

– Он совсем не похож на Париж, большая часть его – американская. Но что касается французского квартала, Вьё-Карре, он даже более французский, чем сам Париж, потому что это, как обычно говорил дедушка, "старая Франция".

Там много маленьких кривых улочек, открытых кафе, ресторанчиков. За сто пятьдесят лет Новый Орлеан совершенно не изменил свой облик.

Мы потягивали вино, и дядя задавал вопросы. Через открытые окна солнце запускало в комнату лучи, и я могла видеть со своего места аккуратные ряды виноградных лоз, поля и склоны гор, поросшие лесами.

Я забыла и голубей, и грубость Габриель, и то, что хотела сказать дяде Морису. Для меня он был приятным и обходительным собеседником, отличался острым умом, это очевидно, и задавал порой довольно хитрые вопросы, но на них было интересно отвечать. Через некоторое время я совсем позабыла о маске и страшной клешне из нержавеющей стали...

Когда наконец он допил вино, откинулся на спинку кресла и улыбнулся мне, я обнаружила, что немного охрипла и что мне нечего больше рассказать о своей жизни в Новом Орлеане. Дядя тихо засмеялся.

– Ты очень восприимчивая и наблюдательная девушка, Дениза, – одобрительно заметил он. – У тебя есть дар рассказчика и прекрасная память. Я уже чувствую, что могу пройтись по твоему дому во Вьё-Карре от мансарды до подвала, или, как говорят американцы, до цокольного этажа, и узнать все вещи, мимо которых буду шагать, как будто вернулся домой. Жаль, что твой дедушка не сидит по-прежнему в кресле-качалке, грезя о той Франции, которая, боюсь, перестала существовать много лет назад. За время войны Франция утратила свой прежний галльский дух, саму свою сущность, стала более американизированной, чем ваш Новый Орлеан.

– Вы, должно быть, ошибаетесь, – ужаснувшись, пробормотала я, но он покачал головой:

– Нет, Дениза, это правда. Именно такой стала Франция, не сохранила и тени былого величия. Теперь она балансирует на грани демократии и коммунизма, клонясь то в одну, то в другую сторону, не уверенная в собственном выборе.

– Но де Голль... – запротестовала я.

– Де Голль слишком аскетичен, – перебил он, – оторван от реальности, ему не стать тем лидером, в котором нуждается Франция. Де Голль не относится к великим ораторам, за которыми готовы последовать остальные. Он думает и действует как аристократ. Он утратил связь с маленькими людьми и не может предложить им мечту о величии, потому что он не один из них, а именно это сейчас нужно Франции.

Я, нахмурившись, внимательно смотрела на дядю Мориса.

– Лидер, воодушевляющий толпу?

– Да. Франция никогда не станет вновь великой, пока не найдет лидера из народа... Впрочем, мы отвлеклись. Дениза, мне понравился словесный портрет Нового Орлеана. Ты заставила меня сделать выбор. Я поеду с тобой в Америку и буду жить в Новом Орлеане. Но сначала нужно решить две проблемы. Вот это... – Он дотронулся до маски кончиками пальцев. – А также вот это... – Он медленно перевернул левую руку и протянул ее мне. Ладонь, большой палец и подушечки остальных четырех пальцев были покрыты грубыми красными рубцами.

– Ваши руки тоже тогда обгорели? – в ужасе спросила я, глядя на черную маску.

– Немного позже, Дениза, – спокойно ответил дядя Морис, и по его глазам я поняла, что он мне улыбнулся. – В Париже, в застенках гестапо. Они обратили внимание, что одной рукой я еще мог свободно пользоваться, и решили извлечь из этого выгоду. Чтобы заставить меня сказать то, что им нужно было, они держали мою руку на горячей плите, ладонью вниз. Теперь это уже не важно. Но для властей, выдающих паспорта, это проблема. И для американских, без сомнения, тоже, поскольку ни мое лицо, ни отпечатки моих пальцев больше нельзя использовать для идентификации. Так что, как видишь, есть определенные трудности. Я столкнулся с ними, когда вернулся после войны в Везон. Тогда мне пришлось научиться писать левой рукой. Имущество, деньги, все, что я имел, затруднительно было получить – подпись моя изменилась. И все же с помощью друзей, которые меня не забыли, я преодолел это. Так мы решим и проблему получения американской визы. У меня по-прежнему есть друзья, некоторые из них теперь на высоких постах. И у меня есть ты, моя племянница, гражданка Америки, которая может поручиться за меня перед американскими властями. Ты сделаешь это для меня, Дениза? Да?

– Конечно, дядя Морис.

Он встал:

– А теперь я покажу тебе замок и винные погреба. В это время дня Замок грифов наиболее красив. – Он вновь улыбнулся мне одними глазами.

Дружеский взгляд и прикосновение покрытых шрамами пальцев, когда дядя Морис со старомодной учтивостью отодвигал стул, помогая мне встать, вконец обезоружили меня.