— Дантон…
— Нет, между вами и мной пролегает непроходимая пропасть — сентябрьская кровь, в пролитии которой я, впрочем, невиновен. Если однажды у нас выдастся свободная минутка, я расскажу тебе эту историю. А пока послушай меня, Жак; я давно люблю тебя, ты сделал для меня то, что мог сделать только настоящий друг, только любящий брат. Попроси же меня о чем-нибудь теперь, пока я еще у власти.
Жак взглянул на Дантона с удивлением.
— О чем же мне просить? Я ученый, причем куда более обеспеченный, чем другие ученые. В Шампани и Аргоннах у меня осталось значительное состояние. Я врач, и, пожелай я заниматься своим ремеслом, заработал бы горы золота. Я стал депутатом, а вернее сказать, меня избрали депутатом помимо моей воли. Я согласился на это лишь из ненависти к дворянам, с которыми хотел бороться. Я голосовал за пожизненное заключение для Людовика XVI, потому что, будучи врачом, не могу ратовать за смертную казнь; но после этого мое мнение при голосовании всегда совпадало с мнениями самых пылких радетелей о благе нации. Что же ты можешь для меня сделать? Мне ничего не нужно, а того, чего я страстно желаю, ты мне вернуть не можешь.
— Как знать? Подумай хорошенько. Быть может, завтра парламентские бури навсегда разлучат нас. Открой мне свое заветное желание: вдруг я, к твоему удивлению, смогу быть тебе полезен?
— О, это слишком долгая история, — сказал Жак Мере.
— Послушай, — сказал Дантон, — я купил и обставил загородный домик на холмах близ Севра. Возьмем экипаж и поедем туда завтракать. Тебе ведь нет нужды возвращаться домой, тебя там никто не ждет?
— Больше того, чем позже я вернусь, тем будет лучше для тех, кто теперь живет у меня.
— Ну и прекрасно! Вот экипаж, едем. А дорогой ты расскажешь мне свою историю.
Друзья сели в фиакр.
— В Севр! — приказал Дантон. Лошади тронулись с места.
И тут Жак Мере, чье сердце уже полгода не знало ни покоя, ни утешения, рассказал Дантону всю свою горестную повесть, причем, к огромному удивлению доктора, выкованный из меди исполин слушал его с живейшим вниманием, и на лице его выражалось искреннее сочувствие.
Посвятив Дантона в историю своей любви, Жак перешел к главному, из-за чего, в сущности, и затеял этот разговор. Поведав другу о том, как мадемуазель де Шазле покинула родной город, насильно увезя с собой Еву, и о том, как в Майнце он потерял след беглянок, ибо не мог последовать за ними в глубь Германии, он спросил — спросил очень осторожно, потому что боялся, как бы в его словах не прозвучал намек на измену, в которой вечно обвинял Дантона Робеспьер:
— У тебя столько связей за границей, можешь ты выяснить, где Ева? Дантон пристально взглянул на Жака.
— В ней вся моя жизнь, — продолжал тот, — и если я потеряю надежду ее отыскать, я пущу себе пулю в лоб, лишь только пойму, что Франция не нуждается в моих услугах. В Бога я не верю, а жить без Евы мне незачем.
И Жак пожал Дантону руку.
Тем временем фиакр остановился у дверей загородного дома. Друзья вышли и, не говоря ни слова, поднялись в уютную столовую, расположенную на втором этаже.
В камине горел яркий огонь, стол был накрыт на несколько персон.
— Ты ждешь гостей к завтраку? — спросил Жак.
— Нет, но я редко приезжаю один, и слуга это знает. Дантон подошел к окну и, пока Жак Мере грел ноги у камина, прислонил пылающий лоб к ледяному стеклу и замер.
Жак понял, что он кого-то ждет.
Спустя несколько минут Дантон вздрогнул, обернулся и подозвал Жака к себе.
— Посмотри, — сказал он.
— На что? — удивился Жак.
— Вот на что, — кивнул Дантон в сторону окна.
За окном Жак увидел маленький садик длиною шагов в двадцать пять — тридцать, а в конце его — дом, в открытом окошке которого виднелась прелестная белокурая головка, утопавшая в меховой накидке — «пфальцской», по определению тогдашних модниц.
Девушке было лет шестнадцать.
— Как она тебе? — спросил Дантон.
— Она прелестна, — отвечал Жак Мере.
— Похожа она на твою Еву?
— Все блондинки похожи одна на другую, но не для того, кто любит, — отвечал Жак.
— Позволь мне открыть окно и немного поболтать с нею.
— Ты ее знаешь? — Да.
— И говоришь с нею?
— Конечно. Должна же она свыкнуться с моим уродством.
— А потом?
— Потом она свыкнется с моей репутацией.
— А потом?
— Потом она станет моей женой.
— Твоей женой?! — изумился Жак Мере. — Но ведь еще и недели не прошло с тех пор, как ты похоронил свою первую жену.
— Эта девочка, Луиза Жели, — ее крестница; незабвенная покойница сама назначила Луизу мне в жены: девочка должна стать матерью нашим детям.
Дантон отворил окно.
Жак Мере отступил в глубь комнаты и очень скоро стал свидетелем идиллического диалога, достойного Геснера, между кровавым Дантоном и юной красавицей. Дантон говорил девушке о весне, о любви, о цветах, о покойной жизни и семейном счастье. Он был молод, нежен, влюблен, он был поэт. Жак, подперев голову рукой, смотрел на друга и слушал его с безграничным изумлением. Он понимал, что этот мужчина завораживает женщину, словно змея — птичку. В конце концов Дантон посоветовал своей красавице поберечься холодного ветра, дующего с Сены, и закрыть окно, после чего, сияя от восторга, закрыл его и сам.
Перед тем как проститься, Луиза послала ему воздушный поцелуй.
— По правде говоря, — сказал Жак, когда Дантон, как мы уже сказали, сиявший от восторга, уселся за стол и потребовал, чтобы слуга подавал завтрак, — по правде говоря, ты меня сильно удивил.
— Отчего же? — удивился Дантон. — Ничего сложного тут нет: все дело в том, что ты философ, ты врач, а я — человек. Что я сказал тебе сегодня утром? Что тебе скорее всего не дожить до весны девяносто четвертого года, а мне — до весны девяносто пятого. Но пока-то я еще жив.
— И ты думаешь, что эта девушка тебя полюбит?
— Откуда мне знать? Я оказал большие услуги ее семье; отец ее служил судебным приставом в парламенте; я подыскал ему куда более доходное место в морском министерстве. Я уже пробовал говорить с ними насчет женитьбы. Увы, отец — роялист, мать — богомолка; хуже не придумаешь! Вчера я нанес им визит: отец упрекал меня за сентябрьские события, мать сказала, что человек, который хочет взять в жены ее дочь, должен сперва исполнить свой долг перед Господом.
— И ты пойдешь в церковь?
— Я пойду куда угодно, лишь бы добиться желанной цели. Я трибун свободы, но я еще и раб природы. Все это — настоящий заговор; жена моя, эта святая женщина, печется обо мне и в мире ином; она сама была роялисткой и надеется, что, женившись на дочери роялиста, я отрекусь от Революции и сделаюсь защитником вдовы и сироты, заключенных в Тампле.
— Неужели и ты порою предаешься подобным химерическим мечтаниям?
— Я? — Дантон пожал плечами. — Ни в малейшей степени. Дитя, заключенное в Тампле, Филипп Эгалите, герцог Шартрский, месье, брат короля, как они его называют, — всех их уже коснулся смертный тлен, все они обречены. Я мечтаю совсем о другом: жить за двоих, не только днем, но и ночью, ночи отдавать любви, а дни — борьбе; я мечтаю сражаться не жалея сил, самому свести себя в могилу, не дожидаясь, пока это сделают они! Даром, что ли, меня называют Мирабо девяносто третьего года?
Рассуждая таким образом, Дантон поглощал мясо с кровью, обильно запивая его вином. Для поддержания сил этому человеку требовался рацион льва.
После завтрака Жак спросил:
— Ты возвращаешься в Париж?
— Нет, черт возьми! — отвечал Дантон. — Я устал и хочу провести целый день здесь, почерпнуть силы, глядя на нее, а быть может — кто знает? — и разговаривая с ней. Сегодня целомудренное дитя впервые послало мне воздушный поцелуй — я не могу оставить его без ответа.
— В таком случае я могу воспользоваться твоим фиакром?
— Разумеется — если, конечно, ты не хочешь составить мне компанию.
— Нет, я должен выпустить из клетки двух голубков, которых испугал громовой голос моего друга Дантона.