Я сразу же послал за отцом Нинианом и положил книгу перед ним. Пока Ниниан рассматривал мою работу, я сидел молча.

Я был безмерно горд тем, что сделал, и слишком уверен в том, что теперь каким-то образом и наша история обретет некий оправдательный контекст в огромных библиотеках церковных доктрин и истории. «Что бы ни случилось, – думал я, – я поведал всю правду. Я рассказал, как все произошло и чему Жанет предпочла смерть».

Ничто не подготовило меня к появлению такого выражения на лице Ниниана, с которым он закрыл книгу.

Довольно долго он не говорил вообще ничего, а затем рассмеялся и никак не мог остановиться.

«Эшлер, – сказал он, – похоже, ты утратил рассудок, если думаешь, что я отвезу вот это отцу Колумбе!»

Я был ошеломлен. Но все же тихим, срывающимся голосом объяснил, что отдал книге все свои силы.

«Эшлер, – ответил он, – это прекраснейшая книга из всех, которые я когда-либо держал в руках: рисунки выполнены великолепно, текст написан на безукоризненной латыни и изобилует множеством трогательных выражений. Просто немыслимо, чтобы человек смог создать такую вещь даже за три или четыре года в тишине библиотеки на Айоне, а уж представить, что ты создал это здесь, в тесной клетушке, всего за один год… Да ведь это не что иное, как чудо!»

«Так в чем же дело?» – недоуменно спросил я.

«В содержании, Эшлер! Это же богохульство! На латыни Священного Писания и в стиле алтарной книги ты написал безумные языческие стихи и сказки, полные похоти и чудовищные по сути! Эшлер, такой стиль больше подходит Евангелиям или Псалтири!»

«Я хотел, чтобы отец Колумба прочел мои слова и осознал их истинность!» – заявил я.

Но я уже понял бессмысленность своих объяснений. Моя защита не имела никакого значения. Увидев, что я совершенно раздавлен, Ниниан сложил на груди руки и посмотрел мне прямо в глаза.

«С первого дня, как только я вошел в твой дом, – сказал он, – я осознал твою бесхитростность и порядочность. Только ты смог совершить такую глупую ошибку. Отложи книгу в сторону и выкинь из головы всю эту историю раз и навсегда! Посвяти свой необычайный талант надлежащей тематике!»

В течение целого дня и всю ночь я думал обо всем случившемся.

Тщательно обернув книгу, я снова отдал ее Ниниану.

«Я являюсь твоим аббатом в Доннелейте, – сказал я, – по официальному назначению. Так вот, это последний приказ, который я отдаю тебе. Передай эту книгу отцу Колумбе, как уже было сказано. И сообщи ему от моего имени, что я решил уйти и совершить паломничество. Я не знаю, сколь долго буду отсутствовать и куда направлюсь. Как ты мог понять из этой книги, продолжительность моей жизни уже многократно превысила обычную для человеческих созданий. Может статься, я никогда не увижу снова его или тебя, но мне необходимо уйти. Я должен посмотреть мир. И вернусь ли когда-нибудь сюда или к нашему Богу, ведомо только Ему».

Ниниан пытался протестовать. Но я был непреклонен. Он знал, что должен будет так или иначе скоро уехать на Айону, и потому сдался, напомнив напоследок, что я не получил от Колумбы разрешения на отъезд. Конечно, он понимал, что это обстоятельство меня не заботит.

Наконец он отбыл в сопровождении сильной охраны из пяти человеческих созданий, забрав книгу с собой.

Я никогда больше не видел эту книгу, до тех пор пока Стюарт Гордон не выложил ее на стол в той башне, в Сомерсете.

Добралась ли она до берега Айоны, мне неизвестно.

Подозреваю, что все-таки она там побывала и, возможно, оставалась на Айоне многие годы, пока все, кто знал о ее существовании, о ее содержании и авторе, не ушли в мир иной.

Мне так и не довелось узнать, видел ли ее отец Колумба. В ночь после отъезда Ниниана я решил покинуть Доннелейт навсегда.

Я созвал священников-Талтосов в церковь и предложил закрыть двери. Люди могли думать что им заблагорассудится. Они и в самом деле взволновались и что-то заподозрили.

Я сказал своим священникам, что уезжаю, и объяснил, чего опасаюсь:

«Не знаю, правильно ли я поступаю. Полагаю, что да, но не знаю наверняка. И я боюсь человеческих существ, живущих вокруг. Боюсь, что они в любой момент повернутся против нас. Грянет ли буря, или по стране пронесется чума, или какая-либо ужасная болезнь случится с детьми из знатных семей – любое несчастье может спровоцировать бунт.

Это не наш народ! Я совершил глупость, поверив, что мы когда-нибудь будем жить в мире с ними.

Каждый из вас волен поступить так, как сочтет необходимым. Но мой совет вам как Эшлера, вашего вождя еще с тех времен, когда мы покинули утраченную землю: уходите отсюда. Получите отпущение грехов в каком-нибудь отдаленном монастыре, где о вашем происхождении никому не известно, попросите разрешения нести свои обеты там. Но только бегите прочь из этой долины.

Я сам отправляюсь в паломничество. Сначала в Гластонбери, к источнику, где Иосиф из Аримафеи вылил кровь Христову в воду. Я буду молиться там о наставлении. Затем посещу Рим, а потом, возможно (пока не знаю), Константинополь, дабы увидеть святые иконы: там, говорят, словно по волшебству проявляется лицо Христа. После путь мой будет лежать в Иерусалим – я хочу увидеть гору, где Христос умер за нас. Торжественно объявляю, что отрекаюсь от обета повиновения отцу Колумбе».

Раздались громкие крики протестов, многие плакали, но я оставался неумолим. Это весьма характерно для Талтосов – именно так принимать окончательные решения.

«Если я не прав, пусть Христос приведет меня обратно к моей пастве. Да простит он меня. Или… может быть, я отправлюсь в ад, – добавил я, пожав плечами. – Я удаляюсь».

Я отправился готовиться к своему путешествию.

Прежде чем я обратился с этими прощальными словами к своей пастве, я взял из своей башни принадлежавшие мне вещи, включая книги, записи, письма от отца Колумбы, – все, представлявшее какую-либо ценность для меня, и спрятал в двух подземных камерах, которые построил несколько веков назад. Затем взял, что у меня осталось от прекрасных одеяний, и передал все церкви на ризы, а сам надел длинную тунику из толстой зеленой шерсти, отороченную черным мехом, подпоясался единственным сохранившимся у меня кушаком из прекрасной кожи, украшенным золотом, прикрепил к нему палаш в инкрустированных драгоценными камнями ножнах, натянул на голову старый меховой капюшон и бронзовый шлем почтенного возраста. И, одетый, таким образом, как бедный дворянин, все имущество которого умещается в маленьком мешке, я выехал из монастыря, чтобы покинуть долину.

Мое одеяние никак не походило на изысканно украшенное платье, которое следовало носить королю, но и одеждой смиренного монаха назвать его было нельзя. Скорее, это был добротный наряд для путешествия.

Я ехал примерно час лесом – по следам, оставшимся от старых колесных повозок. Этот лес был мне известен разве что тем, что когда-то я здесь охотился.

Я поднимался все выше и выше по густо заросшим склонам, добираясь до тайного прохода, который выводил на прямую дорогу в другую жизнь.

Наступал вечер, но я знал, что найду этот путь еще до ночной темноты. Сегодня должна светить полная луна, и я намеревался ехать дальше до тех пор, пока не устану.

В таких густых лесах уже к вечеру становится так темно, что, думаю, люди нашего времени просто не могут представить себе что-либо подобное. То были времена, когда огромные леса в Британии еще не были вырублены и деревья, стоявшие тесными рядами, были очень древними.

У нас существовало поверье, что эти деревья – единственные живые создания в мире, обитавшие в нем еще до нас. Ибо ничто другое не смогло жить так долго, как деревья и Талтосы. Мы любим лес и не боимся его.

Вскоре после того, как я углубился в глухой лес, я вдруг услышал голоса карликов – членов племени загадочного Маленького народа.

Я слышал, как они шипят, перешептываются и хохочут.

Сэмюэль еще не родился к этому времени, его там не было, но Эйкен Драмм и другие, живущие еще и теперь, были среди тех, кто кричал: «Эшлер, дурень ты христианский, ты предал свой народ!» или: «Эшлер, пойдем с нами, сотворим новое племя из гигантов, и мы будем править миром!» и прочие подобные глупости. Эйкена Драмма я всегда ненавидел. Он был очень молод в те времена, и лицо его еще не обезобразили жуткие наросты, которые теперь не позволяют разглядеть глаза. Когда он ринулся сквозь заросли, потрясая кулаками, лицо его перекосилось от злобы.