Поэзия?.. А почему Катерина Ивановна, трудящаяся жена этого Мармеладова, по ночам стирающая детское белье и вообще работающая до потери сил, — не может стать предметом поэзии, предметом воспевания, хотя бы для того же Достоевского? Отчего его болезненный гений, «истинно-православный гений», написал в разных произведениях столько «исповеданий» то убийц, то проституток, то экзальтированных сумасшедших: но почему нигде в сложной картине он не раскрыл поэзию борьбы подобной Катерины Ивановны с нищетою, с пороками слабых окружающих{634}, почему центром изображения он нигде не поставил трудолюбца, здорового человека, простого, хорошего, ясного и доброго человека? Нигде, ни в котором из десяти романов и повестей? Почему?!.

Мучительное «почему»… Да тогда бы он не был уже «православным гением», а стал бы уже протестантским гением; это — переход от православия к протестантизму, переход художественный, пожалуй, опаснейший церковного: ибо церковный сам собою уже за ним последует. Переменятся идеалы: переменится и церковь, будьте уверены.

Куда же денутся Мармеладовы, когда их начнут пороть? Разлетятся все «исповедания»… Нет, больше и глубже: вдруг пропадет мираж, тысячелетний мираж о небе, что Господь в самом деле с особенной любовью зовет к себе «пьяненьких и слабеньких» и что вообще есть какое-то невидимое царство «блаженных избранных», вроде града Китежа на Светлом озере{635}, который населяется специально философствующими пьяницами, чистосердечными проститутками, помещиками без поместий, рабочими «безработными»: и как святые в раю ведут свои беседы, так эти «пьяненькие и слабенькие» тоже ведут свои беседы, несколько напоминающие вообще русскую литературу, «истинно-православную» литературу во всех смыслах, несмотря на ее атеизм. Ведь все русские атеисты от самого малого до самого великого, конечно, отрицают и отвергают только «глупого немецкого бога», трезвого и трудолюбивого, но до единого все они поклоняются не только «главному русскому богу», сердобольному ко всему слабому и разгильдяйному, но и создали сотню Олимпов для самых мелких бесенят, любовно облаживая каждого бесенка, делая чуланчик или конуру ему, обкладывая ее пушком. «Живи, не умирай и грейся». Почти все художество русской литературы греет и гладит русские пороки, русские слабости, русское недомогание, — с единственным условием, чтобы это было «национальное». Вот патриотическая литература…

Нет, вы мне покажите в литературе: 1) трезвого, 2) трудолюбца, 3) здорового и нормального человека, который был бы опоэтизирован, и я зачеркну свои строки. Но от Обломова до нигилистов тургеневской «Нови» — все это инвалидный дом калек, убогих, нищих… «Блаженны нищие… Их Царство небесное». Русская литература широко разработала это «царство», сводя его с неба на землю, перенося его из Галилеи в Великороссию. И только. Здесь она кончена и через грань этого никогда не умела переступить. Исключением отсюда, но единственным исключением, стоит художественное творчество Толстого, его Левин, его Ростовы и Болконские: но ведь здесь он не сочинял, а срисовывал, тут он подчинил литературу зрелищу, действительности, а не поставил литературу ментором над жизнью. Только как вообще литература поучает и подчиняет…

II

Я оттого «глубоко копнул» вопрос о труде, что он связан решительно со всем укладом Руси; и, в конце концов, связан с верою. Строчки Некрасова

Сторона наша убогая,
Выгнать некуда коровушку…

суть такие же вероисповедные православные строки, как и стих Кольцова:

Но жарка свеча
                  Поселянина
Пред иконою
                 Божьей Матери{636}.

Оба стиха описывают две стороны одного явления, выпуклую и вогнутую. Выпуклая — это крестьянин на молитве; вогнутая, «запавшая» — это православный человек в труде. Труд, очевидно, расстроен на Руси. Из него вынут закон, гармония. Епископ Никон не один заговорил против энергии труда, интенсивности в труде: все духовенство, в сущности, нисколько не враждебно, нисколько не ненавидит, и никак не может ни возненавидеть, ни испугаться бедности, лености, праздности, захудалости, пьянства, слабости, нищеты и убогости. Да и как ему, именно ему, это почувствовать, если сказано: «Блаженны нищие». Заметим, что в греческом тексте Евангелия нет дополнения: сказано не «нищие духом», а просто «нищие», экономически захудалые.

К духовенству в этой линии его суждений, в этой линии миросозерцания, чувств, надо прийти на помощь; и должно прийти на помощь государство: это важнее, лучше и полезнее, чем давать ему подачки денежные и вообще «милостынею». Само духовенство, под влиянием идеализма «нищенства», не только не может вызволить народ из слабости и лености, но и само никак не может выкарабкаться из ямы распущенности же, слабости и нерадивости. «Блаженны нищие»… Ну, и «мы в их числе», безмолвно договаривает духовенство. Так ленивое, запавшее духовенство живет бок о бок около ленивого, западающего народа. Это — картина, которой, кажется, доказывать не приходится. И оба они полюбили друг друга. И оба валятся в яму. Тут должен, очевидно, прийти кто-то третий, чтобы помочь обоим.

Слыхали ли вы хоть единую проповедь о трудолюбии? Читали ли вы хоть единую духовную книгу о труде человеческом? Тема, выброшенная из реестра религиозно-православных размышлений. Такую тему, если бы учитель семинарии предложил семинаристам «развить и изложить» в сочинении, как они иногда превосходно излагают умозрительные темы, — ректор-монах счел бы неуместною, неудобною и просто «не православною». Труд ли не православен? Нечаянно почти вымолвилось у нас главное слово: конечно, труд вовсе не православная стихия! Оно{637} все — созерцательно, многодумно, психологично и красиво, до великолепия красиво: но оно вовсе не работно и в тайне враждебно труду, деятельности. Петр Великий недаром взбесился:

— Я вас, длинные бороды…

На знаменитой картине Нестерова «Св. Русь»{638} ведь не только нет ни единого трудящегося, но введение в эту картину хоть одной фигуры здорового пахаря или обыкновенного ремесленника нарушило бы всю ее гармонию и стильную красоту.

Труд… и «стиль» православия разрушился.

Энергия, напряжение, деятельность, а еще несчастнее успех: тогда «греческой вере» совсем конец. Какие же «святые» те люди, которые преуспевают. «Святые» суть те, которых бьют, а не которые бьют; которых кормят, а не которые кормят. Кормят — богатые, но за то они и «грешники».

Сторона наша убогая…

это могут затянуть святые со всех небес православия.

Богатство — грешно… Бедность — идеал.

Но ведь это же не так, и божественно не так. Православие и вся его стихия попало в лабиринт мысли, в котором запуталось. Не отрицая «блаженства» нищих, признаем, что и им дан удел, что они не отвергнуты, что милость приемлет и их, но как дробинку и несчастие бытие человеческого, а не то, чтобы как норму и устав бытия человеческого. Ну ведь если все «нищие», то кто же будет кормить? А если их не прокормят, — явно богатые, — то они перемрут с голода, и самой живописи «благородных идальго» не останется. Богатство и его необходимость, таким образом, вытекает даже из самой заповеди о нищенстве: нищим нельзя быть, если не будет богатых. Но если богатство есть условие существования идеала, то каким образом путь к богатству и пошедшие по этому пути суть грешные? Явно, что норма и естественное, закон и «блаженство» есть именно благосостояние, труд, довольство, от стола которого, вернее, от труда которого, падали бы крохи Мармеладову, Лазарю и вообще всему, что по закону мировой подневольности заболело, упало и не может ни прокормить себя, ни подняться на ноги. Блажен, кто строит больницу: но кто проповедует болезнь — урод! Между тем произошла эта софистика в сердцах: идеализирована не сама даже помощь нищему и убогому, не самое помогание им, работа для них: нет, описывается и воспевается идиллия бедности, болезни, нищенства, несчастия. Ибо в противном случае, почему же не православна тема о труде? А она явно не православна: никогда не возделывалась, не обсуждалась, — и что она не обсуждалась — это, конечно, не случай. Но здесь совершенно очевидно, что православие поэтично разошлось с божественным, и мука-то и заключается в том, что именно — поэтично, а то легко бы поправить! Но затронуть всех этих Мармеладовых, Обломовых, тронуть евангельского Лазаря как-то боязно, трудно, не хотелось бы. «Пусть бы их, как трава, существовали». Но родина падает, и нужно сорвать ореол религиозности с этих, увы, ничего не делающих поэтичностей.