За отдаленными голубыми холмами показался краешек солнца. Лили холодное сияние звезды.

И вот размеренная, неспешная череда глухих систолических стуков сложилась в ответ. И дрогнул предел, и повторял ответ снова и снова, удар за ударом, пока не сменила его испуганная, упрятанная под землю тишина.

— Миссис Латтимор.

Глубинная пульсация.

— Сегодня.

Медленно, медленно.

— Родит ребенка.

И быстрое, изумленное стаккато, как будто тысячи рук забарабанили в крышки, истерически вопрошая:

— Что же это будет? Как такое возможно? На что это будет похоже? Почему? Почему? Почему?

Стук затих. Встало солнце.

Глубоко внизу, под пение птицы, глубоко под камнем, где сделалось различимым имя миссис Латтимор, что-то закопошилось и заворочалось, и в окруженном сырой землей ящике зародился непонятный звук.

Попрыгунчик

Jack-In-The-Box, 1947

Перевод Л.Бриловой

В основе рассказа лежит впечатление из жизни. Тот дом, по правую сторону от оврага, на Вашингтон-стрит в Уокигане. Каждый день по дороге в школу я проходил мимо его заднего фасада, полускрытого деревьями, и гадал, кто там живет. Что за странную жизнь ведут его обитатели… и есть ли там дети? Они не попадались мне ни разу. Однако я ходил мимо: в школу одной дорогой, из школы — другой, по дну оврага, глядел наверх, и там был этот дом. И у меня разыгрывалось воображение. Я не видел ни души, но мне приходили мысли: «А что, если бы я был обитающим в доме мальчиком, а что, если жильцы также думают о внешнем мире, как я — о внутренности дома?» Иными словами, им кажется, что внешний мир пуст, как мне кажется, что внутри никого нет.

Вообразим себе Попрыгунчика в шкатулке: он запихан в тесное пространство, скрючен, голову придавливает крышка. О, как мучительно хочется пружинам распрямиться и — бац! — вытолкнуть Попрыгунчика из шкатулки, но нет, он все так же напряжен и все так же в плену. Крышка заперта, и тринадцать лет зверек сидит в ловушке. Он ничего не знает о наружном Мире, но чувствует, что тот существует; об этом ему говорят не глаза, не уши, не нос, не кожа, об этом говорит чувство, зародившееся просто потому, что зверек так долго томился взаперти. Так или иначе, вот он, Попрыгунчик, скрюченный, придавленный, на нервном взводе, головой упирается в запертую крышку и ждет, ждет, ждет, чтобы им выстрелили, как из пушки.

Эдвин стоял и глядел в окно. И не видел за деревьями ничего. Деревья окружали дом, а дом окружал Эдвина. Если он пытался разглядеть за ними наружный Мир, они в тот же миг густели: нечего, что за дурацкая мысль взбрела тебе в голову.

Подобным манером Эдвин глядел в окно каждое утро.

Сзади слышалось нетерпеливое, нервное дыхание Матери: она пила кофе. Она звякнула ложкой в опустевшей чашке.

— Эдвин, хватит глазеть. Садись за стол!

— Нет, — ответил он, сам не зная почему.

За спиной послышался шорох. Мать резко обернулась, словно ее ударили.

— Что это тебе вздумалось? Завтрак на столе, так ведь? Или окно лучше?

— Ага, лучше.

Эдвин прижал нос к стеклу, лихорадочно выискивая за окном хоть какие-нибудь признаки жизни. Он выискивал их за деревьями уже тринадцать лет, но ни разу не находил. Только слышал неопределенные шумы.

— Лучше, — повторил он шепотом.

Но в конце концов он отвернулся и взялся за завтрак: безвкусные абрикосы и гренок. Наедине с Матерью, каждое утро, уже пять тысяч завтраков. Тринадцать лет одно и то же, и за деревьями ни малейшего шевеления, а любопытство растет.

Оба ели молча.

Она была из тех бледных женщин, каких видишь в сводчатом окне на третьем этаже старинного дома: по утрам в девять, днем в час и в четыре, вечером в восемь, а также, если случится вдруг пройтись мимо ночью, то и в три ночи; она стоит там молчаливая и белолицая, спокойная, одинокая на своей верхотуре. Словно минуешь заброшенную оранжерею, где тянет головку к лунному свету последний белый полевой цветок.

А ее сын, Эдвин, был как чертополох, цвет которого облетает под твоим дыханием в пору чертополоха. Волосы его были шелковые, глаза вечно беспокойные, светившиеся синим накалом. Словно бы он видел призраков. Или плохо высыпался. Скажешь нужное слово — и он разлетится, как заряд конфетти из хлопушки.

И вот они сидели за завтраком. Он, как обычно, снедаемый лихорадкой, она, как всегда, с неживой душой, где лишь изредка вспыхивали искры.

Она заговорила, сперва медленно, потом очень быстро и раздраженно, чуть не плюясь:

— С какой стати ты каждое утро меня не слушаешься? — кричала она. — Не желаю я, чтобы ты глазел в окно, не желаю, и все тут. Слышишь, не желаю! Чего ты хочешь? Хочешь увидеть Их? — Ее пальцы конвульсивно задергались. Мать была ослепительно красива, как сердитый белый цветок. — Хочешь видеть Тварей, что шныряют по дорогам и топчут людей, как землянику? Вот чего ты хочешь?

Да, подумал Эдвин, хочу видеть Тварей, какие бы они ни были жуткие.

Но он промолчал.

— Хочешь выйти на улицу? — напирала она. — Выйти, как твой Отец, когда тебя еще не было на свете, чтобы тебя раздавили на дороге эти жуткие Твари, вот чего тебе хочется? Отвечай!

Эдвин уставился в пол.

— Нет, мама.

— Разве тебе мало, что так погиб твой Отец? Мало, что они его убили? Как вообще тебе в голову приходят мысли об этих Чудовищах? Сколько я должна тебе повторять? — Она шагнула к двери. — Но конечно, если тебе действительно вздумалось умереть, то вперед. Пусть тебя убьют.

Мать успокоилась, только пальцы все еще дергались.

— Этот Мир построил твой Отец, построил с начала до конца. Он был доволен этим Миром, будь доволен и ты. За деревьями нет ничего, только смерть, и я не хочу, чтобы ты высовывал нос за порог. Помни, это место и есть Мир. Другого нет, и думать забудь!

Эдвин с несчастным видом кивнул.

— Никогда больше так не поступай, — сказала Мать. Она молча принялась за еду, но вскоре подняла взгляд. — Я тебя прощаю. Ты был просто дурачок: решить, что за деревьями есть что-то интересное. Ну, улыбнись и доедай гренок.

Он тихо принялся за еду, тайком разглядывая в ложке отражение окна. Прошло долгое время, пока он поднял глаза.

— Мама? — начал он робко.

— Да? — насторожилась Мать.

— А что такое… — Он не смог выговорить. Сглотнул. — Что такое… умереть? Ты об этом все время твердишь, но что это такое? Чувство?

— Для тех, у кого кто-то умрет, да, это чувство, очень плохое чувство. — Она решительно встала. — Хватит болтать, опоздаешь в школу. Бегом!

Схватившись за учебники, Эдвин поцеловал ее:

— Пока!

— Передай привет Учительнице! — крикнула она ему в спину.

Он стремглав кинулся прочь. Вверх по бесконечным лестницам. По коридорам и залам, мимо окон, походивших в темной галерее на ряд водопадов. Выше и выше через слоистый торт Мира, с глазурью восточных ковров и горящими свечами на верхушке.

С одной из высоких лестниц он посмотрел вниз, пронзая взглядом четыре слоя Мира.

Нижние земли: кухня, столовая, гостиная. Срединные земли музыки, игр, картин и запертых, запретных комнат. И здесь (Эдвин обернулся и огляделся) Верхние земли приключений, пикников, учебы. Здесь он, бродя по комнатам, припрыгивая, напевая одинокие детские песни, совершал неблизкое путешествие к Учительнице.

Это был его Мир. Эти горы из оклеенной обоями штукатурки воздвиг в давние времена Отец (или Бог, как часто называла его Мать). Тут были угорья лестниц, леса перил. Это был Мир Отца-Бога; звезды на небосклоне зажигались от стенного выключателя. А солнце было Матерью, и Мать была солнцем, центром, вокруг которого весь этот Мир всегда вращался. И Эдвин, подобно маленькому темному метеору, бороздил ковровые и гобеленные пространства этого Мира. Сновал туда-сюда по обширным лестницам, гуляя или исследуя окрестности.

Да, это был его Мир, зачарованные прямоугольные страны, границы из полированного дерева с прибитыми на них планками. Неизвестные земли, необжитые земли, а то и земли прикровенные.