Среди ночи он очнулся: держа в руках косу, он шагал в поле. Шагал как ненормальный, шагал и боялся, шагал наполовину во сне. Дрю не помнил, как открыл дверь подвала и достал косу, но вот он здесь, шагает при луне к пшеничному полю.

Среди колосьев много старых, усталых, им так хочется заснуть. Заснуть долгим, спокойным, безлунным сном.

Коса держала его, врастала в его ладони, заставляла идти.

Напрягая силы, он как-то сумел освободиться. Отшвырнул косу, забежал в пшеницу, остановился и рухнул на колени.

— Не хочу больше убивать, — сказал он. — Если я буду и дальше махать косой, мне придется убить Молли и ребят. Не требуйте от меня этого!

Звезды не двигались и только сияли.

Сзади послышался глухой стук.

Поверх холма в небо метнулось зарево. Оно было похоже на живое существо с красными руками, тянущееся языком к звездам. В лицо Дрю полетели искры. В ноздри хлынул густой горячий дух огня.

Дом!

Взвыв, Дрю медленно, без надежды, поднялся с колен и уставился на пожар.

Неистовое пламя с гулом поглощало маленький белый домик и виргинские дубы. Волна жара, накатившись на холм, достигла Дрю, и тот, спотыкаясь, двинулся вниз, чтобы погрузиться в нее с головой.

К тому времени, как он добрался до подножия холма, пылало уже все: гонт на крыше, замок в двери, порог. Огонь гудел, трещал и фыркал.

Внутри не слышалось голосов. Никто не бегал вокруг и не вопил.

Во дворе Дрю крикнул:

— Молли! Сьюзи! Дрю!

Ответа не было. Он подбежал так близко, что опалило брови; еще немного — и раскаленная кожа свернулась бы, как горящая бумага, в тугие чешуйки, колечки, завитки.

— Молли! Сьюзи!

Крыша рухнула. Дом оделся облаком блестящих искр.

Огонь удовлетворенно осел вниз, чтобы продолжить пиршество. Дрю раз десять обежал дом крутом, надеясь найти путь внутрь. Потом сел у самого пекла и дождался, пока не осыпались, задрожав, стены, пока не выгнулись остатки перекрытий, завалив пол штукатуркой и горелой дранкой. Пока не затихло пламя, не пыхнул последний дымок, не приблизился неспешно новый день, а на пожарище не остались одни лишь тлеющие угли да зола.

От сгоревшего остова веяло жаром, но Дрю вошел внутрь. Еще не совсем рассвело и видно было плохо. В каплях пота на шее Дрю играли красные огоньки. Он стоял, как чужак, прибывший в незнакомую землю. Вот — кухня. Обугленные столы, стулья, железная плита, буфет, шкафы. Вот — прихожая. Вот общая комната, а вот спальня, где…

Где оставалась все еще живая Молли.

Она спала среди обвалившихся балок, почерневшего металла, пружин.

Спала как ни в чем не бывало. На изящных белых ручках, вытянутых по бокам, тлели искорки. Лицо было спокойно, веки сомкнуты, а на щеке лежала горящая деревяшка.

Дрю замер, не веря собственным глазам. Вокруг — дымящиеся руины спальни, постель полна искр, а кожа жены нетронута, грудь вздымается и опадает.

— Молли!

Жива и спит себе — а ведь недавно вокруг бушевал пожар, рушились с грохотом стены, обвалился потолок, все пылало адским пламенем.

Когда Дрю ступил на кучу тлеющих обломков, его подошвы задымились. Но он этого не замечал, не заметил бы даже, если бы ноги обожгло до самых лодыжек.

— Молли!

Он склонился над женой. Она не двигалась, не слышала, не говорила. Она не была мертва. Она не была жива. Просто лежала среди огня, который ее не касался, не причинял ей никакого вреда. Хлопчатобумажная ночная рубашка была запачкана золой, но не сгорела. Темноволосую голову подпирала груда раскаленных углей.

Дрю коснулся щеки Молли. Она была холодная. Среди пекла — и холодная. Чуть улыбающиеся губы едва заметно трепетали в такт дыханию.

— Молли, что с тобой? Как ты?..

Сьюзи с братом тоже были тут. Сквозь завесу дыма Дрю различил две фигуры — они спали на обломках штукатурки.

Он вынес всех троих на край пшеничного поля и попытался оживить. Не получилось.

— Молли! Молли, проснись! Ребята! Ребята, проснитесь!

Они дышали, не двигались и спали дальше.

— Ребята, проснитесь! Ваша мама…

Умерла? Нет, не умерла. Но…

Он стал тормошить детей, словно они были виноваты. Они, не обращая внимания, смотрели свои сны. Дрю опустил их на землю и выпрямился. Его лицо прорезала сеть морщин. Он понял.

Он понял, почему они проспали пожар и почему не просыпались теперь. Понял, почему Молли лежала пластом и не собиралась улыбаться.

Власть пшеницы и косы.

Их жизням было назначено окончиться вчера, 30 мая 1938 года, но они не умерли, потому что он отказался сжать колосья. Они должны были погибнуть в огне. Именно так было определено. Но он не сжал колоски, и вот они целы. Дом сгорел и обрушился, а они по-прежнему живы. Но им здесь больше нечего делать. Они застряли на полпути, не мертвые и не живые. Просто — в ожидании. И по всему миру таких тысячи; жертвы несчастных случаев, пожаров, болезней, самоубийцы ждут и спят, как Молли с ее детьми. Неспособные умереть и неспособные жить. И все потому, что кто-то побоялся сжать созревшую пшеницу. Все потому, что кто-то решил забросить косу и никогда больше не брать ее в руки.

Дрю перевел взгляд на детей. Работу нужно делать каждый день, каждый день, без остановки, работать и работать, не останавливаться, косить, косить и косить.

Ладно, подумал он. Ей-богу, я им покажу. Скошу к чертовой матери все треклятые колосья!

Дрю не простился со своей семьей. Все больше злясь, он отвернулся, нашел косу, припустил быстрым шагом, перешел на рысь, понесся вприпрыжку в поле; в голове крутились безумные мысли, руки жаждали работы, и он со всем неистовством стремился дать им волю! Пшеница хлестала его по ногам. Он шел напролом и кричал. Остановился.

— Молли! — крикнул он и махнул косой.

— Сьюзи! — крикнул он снова. — Дрю! — И снова махнул косой.

Кто-то вскрикнул. Вроде бы трое. Дрю не обернулся, чтобы посмотреть на сгоревший дом.

Истерически всхлипывая, каждым мускулом ощущая безумное, яростное желание поквитаться с судьбой, он вновь подступился к пшенице. Туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда — ходила коса. Вжик-вжик, вжик-вжик, вжик-вжик! Под ругань, божбу и смех гигантские шрамы множились без разбору на спелых и зеленых участках, на фоне встающего солнца сверкало со свистом лезвие! И вниз!

И Гитлер вторгся в Австрию.

Неистовый взмах.

И Гитлер вторгся в Чехословакию.

Лезвие пело, влажно алея.

Пала Польша.

Зерна так и летели, зеленые, направо и налево.

Бомбы рушили Лондон, рушили Москву, рушили Токио.

А лезвие все вздымалось, резало, крушило с яростью человека, кто имел и потерял близких и кому все равно, как поступить с этим миром.

В каких-то нескольких милях от магистрали, по ухабистой проселочной дороге, ведущей в никуда; в каких-нибудь нескольких милях от забитого транспортом калифорнийского шоссе.

Раз в кои-то веки с автомагистрали съезжает ветхий драндулет и тормозит в конце грунтовой дороги у обгорелых руин белого домика, чтобы спросить дорогу у фермера, который день и ночь, безумно, неистово, нескончаемо трудится на пшеничном поле.

Ни помощи, ни ответа они не получают. Прошли годы, но фермер все еще по горло занят; он все еще режет и крошит пшеницу, зеленую вместо спелой.

И Дрю Эриксон идет с косой все дальше, и в глазах его горит безумный огонек. Все дальше, дальше и дальше.

Поиграем в «Отраву»

Let's Play «Poison», 1946

Перевод Л.Бриловой

Дело в том, что меня очень интересовали эти бетонные плиты. Я каждый раз перепрыгивал через них по дороге в школу — перепрыгивал, чтобы не отравиться. Это вошло у меня в привычку. По дороге в школу главное — не соскучиться, вот и прыгаешь, а через годы, когда сюда вернешься, вспомнишь об этом и видишь: они на прежнем месте, люди, что «похоронены» под тротуаром. Там ведь помечены фамилии (изготовителей). Это мне, наверное, и вспомнилось — и случился рассказ.