На этом слове он заснул в креслах. На другой день поутру никому о случившемся не говорил, просидел целый день дома и с лихорадочным нетерпением дожидался вечера.

«Однако я не посмотрел хорошенько на то, что у него в банке! — думал он, — верно, что-нибудь необыкновенное!»

Когда наступила полночь, он встал с своих кресел, вышел в соседнюю комнату, запер на ключ дверь, ведущую в переднюю, и возвратился на свое место; он недолго дожидался; опять раздался шорох, хлопанье туфлей, кашель старика, и в дверях показалась его мертвая фигура. За ним подвигалась другая, но до того туманная, что Лугин не мог рассмотреть ее формы.

Старичок сел, как накануне положил на стол две колоды карт, срезал одну и приготовился метать, по-видимому, не ожидая от Лугина никакого сопротивления; в его глазах блистала необыкновенная уверенность, как будто они читали в будущем. Лугин, остолбеневший совершенно под магнетическим влиянием его серых глаз, уже бросил было на стол два полуимпериала, как вдруг он опомнился.

— Позвольте, — сказал он, накрыв рукою свою колоду.

Старичок сидел неподвижен.

— Что бишь я хотел сказать! позвольте, — да!

Лугин запутался.

Наконец, сделав усилие, он медленно проговорил:

— Хорошо… я с вами буду играть, я принимаю вызов, я не боюсь, только с условием: я должен знать, с кем играю! как ваша фамилия?

Старичок улыбнулся.

— Я иначе не играю, — проговорил Лугин, меж тем дрожащая рука его вытаскивала из колоды очередную карту.

— Что-с? — проговорил неизвестный, насмешливо улыбаясь.

— Штос? это? — У Лугина руки опустились: он испугался.

В эту минуту он почувствовал возле себя чье-то свежее ароматическое дыханье, и слабый шорох, и вздох невольный, и легкое огненное прикосновенье. Странный, сладкий и вместе болезненный трепет пробежал по его жилам. Он на мгновенье обернул голову и тотчас опять устремил взор на карты: но этого минутного взгляда было бы довольно, чтоб заставить его проиграть душу. То было чудное и божественное виденье: склонясь над его плечом, сияла женская головка: ее уста умоляли, в ее глазах была тоска невыразимая… она отделялась на темных стенах комнаты, как утренняя звезда на туманном востоке. Никогда жизнь не производила ничего столь воздушно-неземного, никогда смерть не уносила из мира ничего столь полного пламенной жизни: то не было существо земное — то были краски и свет вместо форм и тела, теплое дыхание вместо крови, мысль вместо чувства; то не был также пустой и ложный призрак… потому что в неясных чертах дышала страсть бурная и жадная, желание, грусть, любовь, страх, надежда — то была одна из тех чудных красавиц, которых рисует нам молодое воображение, перед которыми в волнении пламенных грез стоим на коленях, и плачем, и молим, и радуемся Бог знает чему, — одно из тех божественных созданий молодой души, когда она в избытке сил творит для себя новую природу, лучше и полнее той, к которой она прикована.

В эту минуту Лугин не мог объяснить того, что с ним сделалось, но с этой минуты он решился играть, пока не выиграет: эта цель сделалась целью его жизни, — он был этому очень рад.

Старичок стал метать: карта Лугина была убита. Бледная рука опять потащила по столу два полуимпериала.

— Завтра, — сказал Лугин.

Старичок вздохнул тяжело, но кивнул головой в знак согласия и вышел, как накануне.

Всякую ночь в продолжение месяца эта сцена повторялась: всякую ночь Лугин проигрывал; но ему не было жаль денег, он был уверен, что наконец хоть одна карта будет дана, и потому все удваивал куши; он был в сильном проигрыше, но зато каждую ночь на минуту встречал взгляд и улыбку, за которые он готов был отдать все на свете. Он похудел и пожелтел ужасно. Целые дни просиживал дома, запершись в кабинете; часто не обедал. Он ожидал вечера, как любовник свиданья, и каждый вечер был награжден взглядом более нежным, улыбкой более приветливой: она — не знаю, как назвать ее? — она, казалось, принимала трепетное участие в игре; казалось, она ждала с нетерпением минуты, когда освободится от ига несносного старика; и всякий раз, когда карта Лугина была убита и он с грустным взором оборачивался к ней, на него смотрели эти страстные, глубокие глаза, которые, казалось, говорили: «Смелее, не упадай духом, подожди, я буду твоя, во что бы то ни стало! я тебя люблю»… и жестокая, молчаливая печаль покрывала своей тенью ее изменчивые черты. И всякий раз, когда они расставались, у Лугина болезненно сжималось сердце — отчаянием и бешенством. Он уже продавал вещи, чтоб поддерживать игру; он видел, что невдалеке та минута, когда ему нечего будет поставить на карту. Надо было на что-нибудь решиться. Он решился.

С. А. Аксакова

«ЦЕЛУЙ МОЮ РУКУ!»[33]

Это было в мае 1855 года. Мне было девятнадцать лет. Я не имела тогда никакого понятия о спиритизме, даже этого слова никогда не слыхала. Воспитанная в правилах греческой православной церкви, я не знала никаких предрассудков и никогда не была склонна к мистицизму или мечтательности. Мы жили тогда в городе Романове-Борисоглебске Ярославской губернии. Золовка моя, теперь вдова по второму браку, полковница Варвара Ивановна Тихонова, а в то время бывшая замужем за доктором А. Ф. Зенгиреевым, жила с мужем своим в городе Раненбурге Рязанской губернии, где он служил. По случаю весеннего половодья, всякая корреспонденция была сильно затруднена, и мы долгое время не получали писем от золовки моей, что, однако же, нимало не тревожило нас, так как было отнесено к вышеозначенной причине.

Вечером, с 12 на 13 мая, я помолилась Богу, простилась с девочкой своей (ей было тогда около полугода от роду, и кроватка ее стояла в моей комнате, в четырехаршинном расстоянии от моей кровати, так что я и ночью могла видеть ее), легла в постель и стала читать какую-то книгу. Читая, услышала, как стенные часы в зале пробили двенадцать часов. Я положила книгу на стоявший около меня ночной шкафик и, опершись на левый локоть, приподнялась несколько, чтоб потушить свечу. В эту минуту я ясно слышала, как отворилась дверь из прихожей в залу и кто-то мужскими шагами вошел в нее. Это было до такой степени ясно и отчетливо, что я пожалела, что успела погасить свечу, уверенная в том, что вошедший был не кто иной, как камердинер моего мужа, идущий, вероятно, доложить ему, что прислали за ним от какого-нибудь больного, как случалось весьма часто, по занимаемой им тоща должности уездного врача. Меня несколько удивило только то обстоятельство, что шел именно камердинер, а не моя горничная девушка, которой это было поручено в подобных случаях. Таким образом, облокотившись, я слушала приближение шагов — не скорых, а медленных, к удивлению моему, и когда они, наконец, уже были слышны в гостиной, находившейся рядом с моей спальной, с постоянно отворенными в нее на ночь дверями, и не останавливались, я окликнула: «Николай (имя камердинера), что нужно?» Ответа не последовало, а шаги продолжали приближаться и уже были совершенно близко от меня, вплоть за стеклянными ширмами, стоявшими за моей кроватью; тут уже, в каком-то странном смущении, я откинулась навзничь на подушки.

Перед моими глазками находился стоявший в переднем углу комнаты образной киот с горящей перед ним лампадой всегда умышленно настолько ярко, чтобы света этого было достаточно для кормилицы, когда ей приходилось кормить и пеленать ребенка. Кормилица спала в моей же комнате за ширмами, к которым, лежа, я приходилась головой. При таком лампадном свете я могла ясно различить, когда входивший поравнялся с моей кроватью по левую сторону от меня, что то был именно зять мой, А. Ф. Зенгиреев, но в совершенно необычайном для меня виде — в длинной, черной, как бы монашеской рясе, с длинными по плечи волосами и с большой окладистой бородой, каковых он никогда не носил, пока я знала его. Я хотела закрыть глаза, но уже не могла, чувствуя, что все тело мое совершенно оцепенело — я не властна была сделать ни малейшего движения, ни даже голосом позвать к себе на помощь, только слух, зрение и понимание всего, вокруг меня происходившего, сохранялись во мне вполне и сознательно, до такой степени, что на другой день я дословно рассказывала, сколько именно раз кормилица вставала к ребенку, в какие часы, когда только кормила его, а когда и пеленала, и прочее. Такое состояние мое длилось от двенадцати до трех часов ночи, и вот что произошло в это время.

вернуться

33

Рассказ о событии 1855 года записан очевидцем, Софьей Александровной Аксаковой, в 1872 году, по просьбе ее мужа, лидера российского спиритического движения А. Н. Аксакова (1832–1903). Случай стал широко известен на Западе благодаря публикациям в немецком журнале «Психические исследования» и английском «Спиритуалисте» в 1874 году. Приводится по тексту, напечатанному в одном из номеров журнала «Ребус» за 1890 год.