Вошедший подошел вплотную к моей кровати, стал боком, повернувшись лицом ко мне, по левую мою сторону и, положив свою левую руку, совершенно мертвенно-холодную, плашмя на мой рот, вслух сказал: «Целуй эту руку!» Не будучи в состоянии ничем физически высвободиться из-под этого влияния, я мысленно, силою воли, противилась слышанному мною велению. Как бы провидя намерение мое, он крепче нажал лежавшую руку мне на губы и громче и повелительнее повторил: «Целуй эту руку!». И я, со своей стороны, опять мысленно еще сильнее воспротивилась повторенному приказу. Тогда, в третий раз, еще с большей силой, повторились то же движение и те же слова, и я почувствовала, что задыхаюсь от тяжести и холода налегавшей на меня руки, но поддаться велению все-таки не могла и не хотела. В это время кормилица в первый раз встала к ребенку, и я надеялась, что она почему-нибудь подойдет ко мне и увидит, что делается со мной, но ожидания мои не сбылись: она только слегка покачала девочку, не вынимая ее даже из кроватки, и почти тотчас же опять легла на свое место и заснула. Таким образом, не видя себе помощи и думая почему-то, что умираю, что то, что делается со мною, есть не что иное, как внезапная смерть, я мысленно хотела прочесть молитву Господню «Отче наш». Только что мелькнула у меня эта мысль, как стоявший подле меня снял свою руку с моих губ и опять вслух сказал: «Ты не хочешь целовать мою руку, так вот что ожидает тебя», — и с этими словами положил правой рукой своей на ночной шкафчик, совершенно подле меня, длинный пергаментный сверток, величиною с обыкновенный лист писчей бумаги, свернутой в трубку, и когда он отнял руку свою от положенного свертка, я ясно слышала шелест раскрывшегося наполовину толстого пергаментного листа и левым глазом даже видела сбоку часть этого листа, который, таким образом, остался в полуразвернутом или, лучше сказать, в слегка свернутом состоянии. Затем положивший его отвернулся от меня, сделал несколько шагов вперед, стал перед киотом, заграждая собою от меня свет лампады, и громко и явственно стал произносить задуманную мною молитву, которую и прочел всю от начала до конца, кланяясь по временам медленным поясным поклоном, но не творя крестного знамения. Во время поклонов его лампада становилась мне видна каждый раз, а когда он выпрямлялся, то опять заграждал ее собою от меня. Окончив молитву одним из вышеописанных поклонов, он опять выпрямился и встал неподвижно, как бы чего-то выжидая. Мое же состояние ни в чем не изменилось, и когда я вторично мысленно пожелала прочесть молитву Богородице, то он тотчас так же внятно и громко стал читать и ее; то же самое повторилось и с третьей задуманной мною молитвой — «Да воскреснет Бог». Между этими двумя последними молитвами был большой промежуток времени, когда чтение останавливалось, покуда кормилица вставала на плач ребенка, кормила его, пеленала и вновь укладывала. Во все время чтения я ясно слышала каждый бой часов, не прерывавший этого чтения, слышала и каждое движение кормилицы и ребенка, которого страстно желала как-нибудь инстинктивно заставить поднести к себе, чтобы благословить его перед ожидаемой мною смертью и проститься с ним; другого никакого желания в мыслях у меня не было, но и оно осталось неисполненным.

Пробило три часа. Тут, не знаю почему, мне пришло на память, что еще не прошло шести недель со дня Светлой Пасхи и что во всех церквах еще поется пасхальный стих — «Христос воскресе!». И мне захотелось услыхать его… Как бы в ответ на это желание вдруг понеслись откуда-то издалека божественные звуки знакомой великой песни, исполняемой многочисленным полным хором в недосягаемой высоте… Звуки слышались все ближе и ближе, все полнее, звучнее и лились в такой непостижимой, никогда дотоле мною не слыханной, неземной гармонии, что у меня замирал дух от восторга, боязнь смерти исчезла, и я была счастлива надеждой, что вот, звуки эти захватят меня всю и унесут с собою в необозримое пространство… Во все время пения я ясно слышала и различала слова великого ирмоса, тщательно повторяемые за хором и стоявшим передо мною человеком. Вдруг внезапно вся комната залилась каким-то лучезарным светом, также еще мною невиданным, до того сильным, что в нем исчезло все — и огонь лампады, и стены комнаты, и самое видение… Свет этот сиял несколько секунд при звуках, достигших высшей, оглушительной, необычайной силы. Потом он начал редеть, и я могла снова различить в нем стоявшую передо мною личность, но только не всю, а начиная с головы до пояса, она как будто сливалась со светом и мало-помалу таяла в нем, по мере того, как угасал или тускнел и самый свет. Сверток, лежавший все время около меня, также был захвачен этим светом и вместе с ним исчез. С меркнувшим светом удалялись и звуки, так же медленно и постепенно, как вначале приближались. Я стала чувствовать, что начинаю терять сознание и приближаюсь к обмороку, который, действительно, и наступил, сопровождаемый сильнейшими корчами и судорогами всего тела, какие только когда-либо бывали со мной в жизни. Припадок этот своей силой разбудил всех окружавших меня и, несмотря на все принятые против него меры и поданные мне пособия, длился до девяти часов утра — тут только удалось, наконец, привести меня в сознание и остановить конвульсии. Трое последовавших затем суток я лежала совершенно недвижима от крайней слабости и крайнего истощения вследствие сильного горлового кровотечения, сопровождавшего припадок. На другой день после этого странного события было получено известие о болезни Зенгиреева, а спустя две недели и о кончине его, последовавшей, как потом оказалось, в ночь на 13 мая, в пять часов утра.

Замечательно при этом еще следующее: когда золовка моя, недель шесть после смерти мужа, переехала со всей своей семьей жить к нам в Романов, то однажды, совершенно случайно, в разговоре с другим лицом, в моем присутствии, она упомянула о том замечательном факте, что покойного Зенгиреева хоронили с длинными по плечи волосами и с большой окладистой бородой, успевшими отрасти во время его болезни. Упомянула также и о странной фантазии распоряжавшихся погребением — чего она не была в силах сделать сама, — не придумавших ничего приличнее, как положить покойного в гроб в длинном, черном суконном одеянии, вроде савана, нарочно заказанном ими для этого. Характер покойного Зенгиреева был странный. Он был очень скрытен, мало общителен: это был угрюмый меланхолик, иногда же, весьма редко, он оживлялся, был весел, развязен. В меланхолическом настроении своем он мог два, три, даже восемь, десять часов просидеть на одном месте, не двигаясь, не говоря даже не единого слова, отказываясь от всякой пищи, покуда подобное состояние, само собою или по какому-нибудь случаю, не прекращалось. Ума не особенно выдающегося, он был по убеждениям своим, быть может, в качестве врача, совершенный материалист: ни во что сверхчувственное — духов, привидения и тому подобное он не верил, но образ жизни его был весьма правильный. Отношения мои к нему были довольно натянуты вследствие того, что я всегда заступалась за одного из его детей, маленького сына, которого он с самого его рождения совершенно беспричинно постоянно преследовал, я же, при всяком случае, его защищала. Это его сильно сердило и восстановляло против меня. Когда за полгода до смерти своей он, вместе со всем семейством гостил у нас в Романове, у меня вышло с ним, все по тому же поводу, сильное столкновение, и мы расстались весьма холодно. Эти обстоятельства не лишены, быть может, значения для понимания рассказанного мною необыкновенного явления.

КОМНАТА ПРИВИДЕНИЙ[34]

В один ненастный осенний день 1858 года, выехав ранним утром из одного небольшого местечка в Галиции, я после утомительного путешествия прибыл вечером в городок Освенцим. Служил я в это время инженером в областном городе Львове. Тот, кто путешествовал в этих краях тридцать лет тому назад, согласится со мною, что в те времена подобный переезд был тяжел во многих отношениях и сопряжен с большими неудобствами, а потому понятно, что я приехал в упомянутое местечко сильно усталый, тем более что целый день не имел горячей пищи.

вернуться

34

Рассказ очевидца, безымянного российского инженера, приводится по тексту, напечатанному в одном из номеров журнала «Ребус» за 1892 год; годом ранее он был публикован во французском журнале «Анналы психических наук».