{Чертово} добро и зло, - и вот стремящийся {к Богу} Шестов становится, подобно Ницше, "по ту сторону добра и зла", он восстает против "добра" во имя чего-то высшего, чем добро. Шестов требует "декларации прав подпольного человека", требует замены {морали обыденности моралью трагедии}. Но имморализм Шестова основан на недоразумении. Он ведь только отвергает одно "добро", добро в кавычках, добро "обыденности" во имя другого добра, без кавычек, высшего, настоящего, {добра трагедии}. И "добро" это он отвергает за сделанное им {зло}. Скажу даже больше, Шестов - фанатик добра, "имморализм" его есть продукт нравственного рвения, заболевшей совести. Шестов также гуманист, он из гуманности защищает подпольного человека, хочет писать декларацию его прав, он, может быть, даже тайно вздыхает по религии Христа, может быть, можно проявить у него христианские лучи. Христос учил любви и призывал к себе людей трагедии, но Он ничего не говорил о категорическом императиве и морали. Голос ломается и дрожит у автора "апофеоза беспочвенности", когда он произносит имя Христа.

У Шестова есть своя философия, своя этика, пожалуй даже своя религия, сколько бы он ни говорил нам, что "идеи не нужны". Для Шестова философия трагедии есть {правда}, правда-истина и правда-справедливость. Философия обыденности есть ложь, ее истина лжива, "добро" ее безнравственно. Позитивизм говорит об этом открыто, он хочет устроить человечество, создать твердую почву (и в теории, и в практике), изгнать из жизни все проблематическое. Но и идеализм, особенно кантовский идеализм, стремится закрепить обыденность, создает систему идей и норм, с помощью которых организуется познание, нравственность, вообще жизнь человеческая.

"Философия трагедии находится в принципиальной вражде с философией обыденности. Там, где обыденность произносит слово "конец" и отворачивается, там Ницше и Достоевский видят начало и ищут"[20]. "Философия трагедии далека от того, чтобы искать популярности, успеха. Она борется не с общественным мнением; ее настоящий враг - "законы природы"[21]. "Трагедии из жизни не изгонят никакие общественные переустройства, и, по-видимому, настало время не отрицать страдания, как некую фиктивную действительность, от которой можно, как крестом от черта, избавиться магическим словом "ее не должно быть", а принять их, признать и, быть может, наконец понять. Наука наша до сих пор умела только отворачиваться от всего страшного в жизни, будто бы оно совсем не существовало, и противопоставлять ему идеалы, как будто бы идеалы и есть настоящая реальность"[22]. "И лишь тогда, когда не останется ни действительных, ни воображаемых надежд найти спасение под гостеприимным кровом позити вистического или идеалистического учения, люди покинут свои вечные мечты и выйдут из той полутьмы ограниченных горизонтов, которая до сих пор называлась громким именем истины, хотя знаменовала собой лишь безотчетный страх консервативной человеческой натуры пред той таинственной неизвестностью, которая называется трагедией"[23]. "Философия же есть философия трагедии. Романы Достоевского и книги Ницше только и говорят, что о "безобразнейших" людях и их вопросах. Ницше и Достоевский, как и Гоголь, сами были безобразнейшими людьми, не имевшими обыденных надежд. Они пытались найти свое там, где никто никогда не ищет, где, по общему убеждению, нет и не может быть ничего, кроме вечной тьмы и хаоса, где даже сам Милль предполагает возможность действия без причины. Там, может быть, каждый подпольный человек значит столько же, сколько и весь мир, там, может быть, люди трагедии и найдут, чего искали... Люди обыденности не захотят переступать в погоне за таким невероятным "быть может" роковую черту"[24].

Тут Шестов как бы открывает перед нами новые горизонты, какой-то просвет, возможность нового творчества, трагической истины, трагического добра, трагической красоты. Это уже бунт против обыденности, борьба за право подпольного, трагического человека. Прежде всего и больше всего это бунт против "природы", против "законов" ее, против необходимости. Нельзя вынести этой слабости человеку, этой зависимости от "природы", неизбежной смерти, неизбежного умирания в жизни. Обыденные "идеи" только закрепляют слабость человека, примиряют с зависимостью, усмиряют всякий "бунт", мешающий человечеству устроиться, успокоиться. Моральный "идеализм", провозглашающий суверенность "добра", есть самое яркое проявление властолюбивой обыденности.

Я вижу крупную заслугу Шестова в острой, глубокой психологической критике всякого рода позитивизма, всякого рода утверждения обыденности, хотя бы и под маской идеализма. Наряду с этим Шестов дает психологическое оправдание трансцендентных исканий, он метафизик по всем своим вожделениям. "Метафизики восхваляют трансцендентное, но тщательно избегают соприкосновения с ним. Ницше ненавидел метафизику, воспевал землю - и всегда жил в области трансцендентного"[25]. Шестов презирает метафизику рационалистов, метафизику, созданную категориальным мышлением, дедукцией понятий, но он признает метафизический опыт, ощущает те переживания, трансцензус к которым знаменует собою отречение навеки от всякого рода позитивизма. Другую заслугу Шестова я вижу в развенчании идеи суверенности "добра", в обнаружении бессилия "добра". "Имморализм" есть, конечно, недоразумение, но "моралистическое" миросозерцание должно быть ниспровергнуто, это чувствуют самые тонкие люди нашего времени. Шестовская психология трагедии знаменует собой переход от бессильного, обыденного "добра" к трансцендентной силе, т.е. Богу. Только трансцендентная мощь могла бы свести счеты с индивидуальной трагедией, а не бес сильные "идеи", не приручающие к обыденности "нормы". На философском языке это должно быть обозначено как переход от "морали" к "метафизике". Жизнь нуждается не в моральной, обыденной санкции, а в метафизической, трансцендентной, только такая санкция может удержаться перед судом бунтующей индивидуальности, трагического опыта. Существованием "нравственного закона" нельзя оправдать слезинки замученного ребенка, и чуткие люди начинают понимать уже, что стыдно говорить об "этических нормах" человеческому существу, обезумевшему от трагического ужаса жизни. Я бы даже сказал, что безнравственно говорить о "добре" перед лицом трагедии, тут уж нужно нечто высшее, чем "добро".

Но Шестов должен был бы признать, что всякая трагедия в известном смысле есть "моральная" трагедия. Ведь вне добра и зла в высшем, трансцендентном смысле этого слова, вне "да" и "нет" не может быть трагедии, а самое большее - обыденная драма. И Шестов не стоит по ту сторону ценностей, он требует только переоценки ценностей в таком направлении, которое поставит в центре мира одинокую человеческую индивидуальность, ее судьбу, ее трагические переживания. Речь Шестова подымается до морального пафоса, когда он требует "декларации прав подпольного человека". Морализм должен быть свергнут путем революции морали.

---------------

Мы решительно присоединяемся к Шестову в одном: философские направления нужно делить по их отношению к трагедии. Всякая философия, которая исходит из трагедии и считается с ней, неизбежно трансцендентна и метафизична, всякая же философия, игнорирующая трагедию и не понимающая ее, неизбежно позитивна, хотя бы и называла себя идеализмом. Трансцендентная метафизика есть философия трагедии, она должна бросить школьный рационализм и обратиться к опыту Ницше и Достоевского как к важнейшему источнику своего высшего познания. Позитивизм во всех его видах и формах есть философия обыденности, он всегда пытается создать крепкие устои для человеческого познания и человеческой жизни, но опровергается уже самым фактом существования трагедии, перед которой рушатся все его сооружения. Рационалистический и кантовский идеализм - тоже ведь позитивизм, тоже философия обыденности. Это звучит странно и парадоксально, но вникните в суть дела. Такого рода идеализм создает систему рациональных идей и норм, которые призваны укрепить порядок в жизни и водворить обыденную возвышенность. Все эти рациональные и "критические" идеалисты не понимают трагедии, боятся подземного царства, "идеи" их закрывают далекие горизонты, закрепляют в ограниченном мире, сдерживают все безмерные стремления. Все истые рационалисты, хотя бы они называли себя метафизиками и идеалистами, в интимной сущности своей - позитивисты. Я бы предложил такое определение позитивизма: {позитивизмом называется такое умонастроение, при котором полагается предел человеческим стремлениям и переживаниям и этим пределом создается крепость и устойчивость}. С этой точки зрения позитивистами могут оказаться не только многие идеалисты, но и некоторые мистики, поскольку религия их успокаивает и ограничивает. Трансцендентная метафизика философия трагедии - есть отрицание всякого предела человеческих стремлений и переживаний, всякой системы окончательного успокоения и окончательной устойчивости. То, что можно было бы назвать демонизмом познания, отрицание всяких границ в нашем разгадывании тайны, признание, что нет запретного, что нет ненужного и бесполезного в нашем срывании с дерева познания, - это и есть психологическая основа трансцендентной метафизики.