Да, это могла быть она, а могла быть и не она. Черно-белые фотографии размером с почтовую марку, к тому же нечеткие. На них можно различить девушку с пухленьким лицом и короткими вьющимися волосами. Фотография в удостоверении личности была похожа на фото из полицейских сводок, из раздела «разыскивается». То, что дала мать, — моментальные снимки, но, по крайней мере, цветные. Женщина, изображенная на них, носила широкие футболки или свитера с джинсами, у нее растрепанные темные локоны, карие глаза и еще — большой невыразительный рот. Ни на одной фотографии она не улыбается, кажется, ей ничего не интересно, часто выглядит нервной, и вообще она малопривлекательна.

Никто ничего не сказал. Наконец, Бергхаммер выпрямился и вернулся на свое место. Все тоже сели, как будто по приказу.

— Но это все же хоть что-то, — сказал Бергхаммер, как раз вовремя, чтобы молчание не стало гнетущим. — А что с тем мужчиной, который еще жив, Симоном Леманном? Его охраняют?

— Еще нет, — сказала Мона. — Пока он отказывается. Я встречаюсь с ним через час.

— Что значит «встречаюсь»? Почему он не может прийти в отделение?

— Он — консультант по вопросам хозяйственной деятельности предприятия. Страшно занятой человек. Очень просил, чтобы мы встретились в капучино-баре в Арабеллапарке, потому что его фирма находится в том районе. Уверяет, что ничего не знает. Привести его в отделение?

— Капучино-бар, — иронично произнес Бергхаммер. — Нет, пусть будет так — в виде исключения. Но охранять его надо обязательно, это не обсуждается. Мы же не хотим, чтобы и этот погиб. Кстати, а как дела у Фишера?

— Уже лучше, — сказала Мона. — Сказал, что завтра будет здоров.

— Хорошо его эта история зацепила. Могу понять.

Симон Леманн, 39 лет, консультант по вопросам хозяйственной деятельности предприятия. Женат, имеет дочь.

Мона разглядывала его, а он нервно помешивал «эспрессо». Она пыталась представить его себе восемнадцатилетним. Возможно, у него была длинная буйная шевелюра. Теперь у него очень короткие и очень густые волосы.

Не получилось. Очевидно, дело было в том, что в кафе шумно, шипела машина для приготовления капучино, желтоватый искусственный свет практически ничего не освещал. Морщин у Леманна почти не было, он строен, похоже, в форме. Ничего в нем не напоминало подростка. Не хватало живости, незаконченности. Вместо этого — четкие черты лица, узкие губы, умный взгляд, кожа с крупными порами, слегка красноватая. Возможно, у него проблемы с алкоголем.

— Чего вы на меня так уставились?

— Правда уставилась?

— Да, все время глаз не спускаете. Как насчет того, чтобы начать задавать вопросы? Через двадцать минут мне нужно вернуться в офис.

— Хорошо, — сказала Мона. — Начнем.

Честно говоря, она не знала, с чего начать. Леманн — не свидетель в прямом смысле слова. Он был знаком со всеми жертвами, кроме Саскии Даннер, но уже двадцать лет не общался с ними. Свою потенциальную убийцу, по его словам, не видел лет двадцать или больше, с тех пор как Фелицитас Гербер вылетела из школы из-за регулярного приема наркотиков.

По телефону он признался, что спал с Фелицитас, так же как и Штайер, Даннер, Амондсен и Шаки. Что это было изнасилование, он отрицал столь же категорично, как и Михаэль Даннер на последнем допросе. И вообще разговор с ним мало что дал. Нет, ничего необычного он не замечал. Никаких странных звонков, никаких анонимных писем. Не чувствовал ли он, что его в последнее время преследуют?

— Абсолютно нет. Ничего похожего. Я даже не знал.

— О чем не знали?

— Об этих… Что они мертвы.

— Вы не читаете газет?

— Честно говоря, в последнее время было не до того.

— Что вы знаете? Вы же должны хоть что-то знать!

— Ничего, клянусь. Эта история с Фелицитас, это все было так давно, что кажется неправдой.

Крепкий орешек. Без адвоката он не сообщит больше ничего, что касалось бы изнасилования.

— Расскажите о том времени, когда вы учились в Иссинге, — наконец, сказала Мона. — 1979 год. Последний год перед окончанием школы.

— Что? Ну, вы даете! Я даже не знаю, с чего начать!

— С атмосферы, которая была тогда в школе. Как вы себя чувствовали. В общем. Начните с этого.

Симон Леманн провел ладонью по своим коротким волосам. Потом покачал головой и впервые посмотрел на Мону. Глаза у него были серо-зелеными, брови красивой формы, почти как у женщины.

— Извините, но что это даст? Я имею в виду, что жертвую своим четко установленным обеденным перерывом, а вы хотите поговорить со мной о старых временах? Вы наверняка не всерьез это сказали.

Странно, но эта идея ему, кажется, все-таки понравилась. Он сел прямо, его жесты и мимика внезапно оживились. И тут она его все-таки увидела — молодого человека семнадцати-восемнадцати лет, с узким лицом, мягкими, меланхоличными чертами.

— Сколько вам лет? — внезапно спросил Леманн, оборвав ее мысли.

— Тридцать девять. А что?

Он улыбнулся.

— Тогда вы знаете, как тогда было. В конце семидесятых.

— Как было что? — Она наклонилась вперед.

Если бы он знал, как сильно отличалась ее юность от его, им бы очень быстро стало не о чем говорить. Тут чертовски шумно. Вообще это не то место, где можно предаваться воспоминаниям.

Он сделал неопределенный жест рукой.

— Да все. Сознание, что шестидесятые безвозвратно прошли, а мы — всего лишь эпигоны чувства жизни. В Иссинге — более чем где-либо.

— Что вы имеете в виду? Что было такого особенного в Иссинге?

— Интернат — как остров, понимаете. В некотором роде он был регрессивным. В то время как весь мир сходил с ума по панку, новой волне, Дэвиду Боуи и диско-саунду, мы были верны старому доброму Джетро Талу и Кингу Кримпсону.

— Джетро?..

— Музыкальные группы, — нетерпеливо пояснил он. — Именно это я и имел в виду. В то же самое время, как вы, вероятно, красили волосы в зеленый цвет и сходили с ума по Сид Вишесу, мы жили во временОй капсуле, в которой каким-то образом законсервировались идеалы шестьдесят восьмого года. Была дурь и ЛСД, но не было героина и коки. В теплые летние ночи мы выбирались на улицу через окна и встречались на пруду, чтобы покурить и выпить. Мы мучили гитары, читали стихи Пауля Целана, играли в футбол и хоккей, совокуплялись, любили, ненавидели, заново изобретали социализм. Это было чудесно. Сегодня это знают…

— Почему?

— Что — почему?

— Я имею в виду, насколько? Насколько чудесным было это время?

Леманн улыбнулся.

— Ах, да во всех отношениях. Когда ты в определенном возрасте, между шестнадцатью и девятнадцатью, ты — на пике сексуальности, творчества. Ты можешь создать целый мир и разрушить его, и это дает тебе чувство, что ты можешь все, за что ни возьмешься. Это даже не нужно доказывать — пока. Потом уже…

— Ловят на слове?

— Да. В реальном мире, после Иссинга, твои самые замечательные мысли, твои удивительные планы не стоят вообще ничего. Чего-то стоит только то, что ты делаешь. И постепенно, незаметно, все твои замечательные идеи растворяются в воздухе, потому что их нельзя воплотить в жизнь. По крайней мере, тебе так кажется. Вдруг ты начинаешь видеть только препятствия и кажешься себе наивным идиотом. Нормативная сила фактов.

Он коротко засмеялся, его лицо снова напряглось и стало пустым. Возникла небольшая пауза. Ему казалось, что он рассказал все, и в то же время этого было явно недостаточно. Ведь они собирались говорить не о высоких мечтах, которые разбиваются о реальность.

— Вы очень хорошо умеете рассказывать, — медленно произнесла Мона.

— Вообще-то я еще никому этого не рассказывал. Так четко… этакий концентрат, самое главное.

— Сколько лет вы пробыли в Иссинге?

— Четыре года. До экзамена на аттестат зрелости.

— Вы всегда были там счастливы? Так, как вы описали?

Леманн откинулся на спинку стула и скрестил руки на груди.