Берит сделает то, чего так боится: предстанет перед Стробо, отдаст себя на его суд. Потому что сегодня вечером она должна узнать, как он относится к ней на самом деле. Теперь она настолько внимательна, что уловит любой нюанс, каждую фальшивую нотку, каждое критическое замечание. Ему не обмануть ее. Она медленно сняла свитер — черный, кашемировый, мягкий, как вторая кожа. Под ним ничего не было.

— Иди сюда, — сказал Стробо.

Он попытался улыбнуться, но смотрел на нее пристально и серьезно. Берит ласково улыбнулась и сняла юбку, сапоги, колготки. По всей комнате горели свечи — на столике между кроватями, на шкафу, на книжной полке, на письменном столе. Магическое освещение, оно делало ее красивее и одновременно неувереннее, потому что в этом мерцающем свете, в этих пляшущих тенях исчезали все границы.

— Иди же, — повторил Стробо, его голос прозвучал хрипло и глухо.

И она решилась.

— Раздевайся, — мягко сказала Берит и едва не засмеялась из-за поспешности, с какой Стробо стал выполнять ее просьбу.

Но она не позволила себе этого сделать, потому что чувствовала — секс со Стробо не может быть смешным. Пока еще нет. Снаружи кто-то стучал в дверь, кричал:

— Идиот, смотри в оба!

Но Берит не слышала ничего, кроме биения своего сердца.

Они стали на колени и медленно протянули друг другу руки. Оба знали, что это будет самый сладкий и самый сумасшедший миг — когда они впервые коснутся друг друга. Хотели растянуть этот момент. Наконец Берит коснулась Стробо, и в следующий миг они как сумасшедшие прижались друг к другу.

— О Боже мой, Берит! — тихо сказал Стробо, а потом, как во сне: — Я в тебе.

Из него полился поток слов, когда они с Берит нашли общий ритм: любимая, сладкая, самая красивая, я хочу иметь тебя часами, ты такая сексуальная, такая мягкая, такая красивая, у тебя все красивое, все…

Они хотели растянуть удовольствие, но не получилось. В последний миг черная река унесла Берит в никуда, и она испуганно ахнула от переполнявших ее чувств, которые были сильнее ее, и о существовании которых она не догадывалась.

Потом они вместе наелись бутербродов с «Нутеллой». Потом покурили. Потом снова переспали, на простыне, полной крошек, хихикая и безумно желая друг друга.

Потом разговаривали. Свечи гасли одна за другой. Скоро отбой, Стробо давно должен был уйти, но они все никак не могли расстаться.

— Ты счастлив?

— Глупый вопрос.

Больше ничто не стояло между ними. Ничто не могло разлучить их.

Полтора часа спустя Мона припарковала машину примерно в полукилометре от дома. Моросил дождь, снег таял, капало с крыш. Мона взяла портфель, сегодня он был в два раза тяжелее, чем обычно, потому что в нем лежали двадцать толстых тетрадей в черном переплете. Дневники Фелицитас Гербер, которые нашли Мона и Фишер в самом низу буфета, были хорошо спрятаны за чашками с отбитыми ручками, бутылочками из-под лекарств, тюбиками из-под моментального клея и высохшими фломастерами. Записи, насколько можно было судить, все не датированные, но написаны чистым, четким почерком.

Половина двенадцатого, и, возможно, Моне предстояла еще долгая ночь. Зависит от того, насколько правдивыми окажутся записи. Может быть, Фелицитас Гербер записывала только свои галлюцинации, тогда эта находка не имела никакой ценности, но она могла описывать свои предполагаемые поступки — тогда у Моны в руках самая важная улика, которой пока располагает КРУ 1.

Мона взяла портфель в правую руку, зонт — в левую, и при этом маневре ключ выпал из ее руки на мокрый асфальт. Ругаясь, она положила портфель на мокрую крышу машины и нагнулась за ключом. Ее руки слегка дрожали, когда она выудила ключ из сточной канавы. Вдруг ей показалось, что она услышала шорох, как будто кто-то был рядом с ней. Но это, скорее всего, шалили нервы. Она страшно устала, что совершенно было нормальным на данном этапе расследования. Такие нагрузки кого хочешь с ума сведут. Просто перестаешь думать, достаточно ли ты спишь и ешь. Это все мелочи — когда видишь первые плоды своих усилий и понимаешь, что конец близок.

«Ты просто слишком наивна, совершенно не видишь, что эти ребята тебя используют». Она стояла перед матерью, которая снова ухитрилась улучить момент, когда она чувствовала себя отвратительно. Никто, она просто никто. Все были бы счастливее, если бы ее не было. По крайней мере, если бы она была не такой, какой есть. Пухленькой, с плохой кожей и характером, который отпугивает людей.

Она — это, должно быть, Фелицитас Гербер. Или все же нет? Это ненормально — писать о себе в третьем лице, как будто речь идет о ком-то другом? На секунду Моне пришла в голову страшная мысль, что с ней сыграли злую шутку. Что, если имя Фелицитас Гербер так и не появится в этих записях? Что, если речь идет действительно не о ней? Что, если это просто проба пера Гербер? Что, если она купила эти тетрадки на барахолке?

О любви она знала из книг и фильмов. Она была счастлива, когда Ретт Батлер и Скарлетт О’Хара сошлись той ночью, когда Ретт не смог больше сдерживаться и взял Скарлетт так, как уже давно хотел: страстно, силой, не думая ни о чем. Она плакала, когда во время тяжелой болезни Скарлетт Ретт сидел у ее постели. И она едва сумела пережить боль, когда из-за этого жуткого недоразумения он ее все же бросил. Потому что ему надоело страдать. Потому что Скарлетт слишком поздно поняла, что он и есть тот самый, единственный.

Она искала такой любви в собственной жизни, но ее не было. В ее жизни любовь выглядела так: она добивалась человека, а человек в лучшем случае терпел ее. Никто не искал ее дружбы, ее расположения. Почему так было? Она не знала этого. Она рассматривала себя в большом зеркале в спальне родителей и видела девушку, ничем не отличающуюся от других девушек ее возраста. То есть то, что отдаляло ее, делало чужой, было невидимым. Может быть, нужно научиться рассматривать это не как недостаток, а как достоинство? Но, утешая себя этим, она уже поняла, что ничего не сможет сделать. Она ощущала любовь только в постели, на заднем сиденье машины, в потаенных местах в лесу. Стонущая и пьяная. Тогда, когда ребята теряли в ней себя, забывали себя, когда их лица на несколько минут становились мягкими, удивленными и беззаветно преданными.

* * *

Ее детские воспоминания были во многом отрывочны. Она помнила соседскую девочку, которая была на пару лет старше ее, она ею восхищалась. Они ходили в школу одной и той же дорогой, и каждый раз, когда они встречались, она с надеждой улыбалась этой девочке. Но та ни разу не ответила на ее улыбку.

* * *

Когда ей было восемь лет, у нее было две подруги. При возникновении каких-либо недоразумений они заключали против нее союз. Лица у них при этом были ехидные — они знали, что причиняют ей боль. Им нравилось причинять ей боль.

Если что-то было не так, она всегда оставалась одна.

И так страница за страницей, бесконечный поток безрадостных человеческих переживаний. Разобраться было трудно, Мона не могла понять, когда что было написано. Пока она не обнаружила ни единого слова об Иссинге, Португалии, Симоне, Шаки или Даннере. Между тем уже было три часа утра. Мона сидела на полу, вокруг нее были разбросаны тетради, глаза буквально слипались. Завтра равно утром все придется начинать сначала.

Завтра? Сегодня!

Зевнув, она схватила какую-то тетрадь — последнюю на сегодня, решила она — и стала продираться сквозь строчки на пожелтевших, густо исписанных страницах. По почерку хотя бы понятно, что речь шла об одном и том же человеке.

…Черные дыры в белых скалах. Песок настолько горячий, что печет даже сквозь кожаные подошвы сандалий. Теперь она была у цели, но ее опять охватил страх, ее постоянный спутник. Может быть, ее здесь вовсе не ждали. Может быть, Симон приглашал ее не всерьез. Но зачем тогда он так точно описал ей дорогу, почему несколько раз взял с нее обещание, что она точно приедет?