Налицо оппозиция (антитеза) романа: доброволец Вронский — «непротивленец» Левин, не испытывающий «непосредственного чувства к угнетению Славян». Как всегда у Толстого, и эта оппозиция имеет неоднозначный смысл и становится фактом подлинного художества, объемного и многомерного по своей природе.

Иронию и сарказм повествования во фрагментах, связанных со славянским вопросом и добровольческим движением в России во имя Сербии (православной веры), сменяют контратаки на Сергея Ивановича Кознышева, предпринятые его братом Левиным и тестем Левина князем Щербацким.

Судя по отдельным штрихам в романе, они не одиноки в неприятии славянодобровольческого движения в России.

Из слов матери Вронского:

«Это Бог нам помог — эта Сербская война. Я старый человек, ничего в этом не понимаю, но ему Бог это послал. Разумеется, мне, как матери, страшно; и главное, говорят, ce n’est pas très bien vu а Pétersbourg [на это косо смотрят в Петербурге (франц.)]. Но что же делать! Одно это могло его поднять…» (19, 360).

Кознышев — Вронскому:

«Я очень рад был услышать о вашем решении. И так уж столько нападков на добровольцев, что такой человек, как вы, поднимает их в общественном мнении» (19, 361).

Старик Щербацкий (отец Кити) — Кознышеву и Левину:

«Вот и я, — сказал князь. — Я жил за границей, читал газеты и, признаюсь, еще до Болгарских ужасов никак не понимал, почему все русские так вдруг полюбили братьев Славян, а я никакой к ним любви не чувствую? Я очень огорчался, думал, что я урод или что так Карлсбад на меня действует. Но, приехав сюда, я успокоился, вижу, что и кроме меня есть люди, интересующиеся только Россией, а не братьями славянами. Вот и Константин» (19, 388).

Известно, что в правительстве России, как и в светском обществе, были те, кто не разделял патриотических и славянофильских идей и настроений, выступал против добровольцев и участия России в освободительной сербско-турецкой войне, в которой формально Россия не участвовала. Прозападная направленность отношения к славянам была преобладающей. В сербской среде даже ходили слухи, что русскими владеют немцы, и они дома не хозяева. Причина же, скорее всего, заключалась в незавершенности реформы в армии. Однако как бы там ни было, в 1860-е гг. весьма заметной стала идея славянского единения, она приобрела всенародный характер, и Александр II не мог не почувствовать этого и поддержал славянское братство со стороны русского престола.

Жестокость турецких оккупантов была чудовищной. Сербия и Черногория, не имея опыта ведения больших войн, ответили на зверства завоевателей объявлением войны Турции. Результаты были катастрофическими: несмотря на героическое сопротивление 6000 русских добровольцев, 40-тысячная необученная армия сербов была не однажды разбита турками. Война была проиграна и, чтобы разрешить военный конфликт миром и в пользу Сербии, потребовалось вмешательство Александра II, пригрозившего туркам введением 200-тысячной армии на территорию Османской империи. По сути, тысячи жизней русских ополченцев были принесены в жертву чуть ли не напрасно. Оказалось, что достаточно ультиматума со стороны России, чтобы турки отступили и Сербия получила свободу. Бессмысленность бойни на сербской земле была очевидной.

Прошедший по дорогам Крымской войны, осмысливший войну «как противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие», Толстой не мог не задуматься над таким явлением, как русское добровольческое ополчение во имя славян, живущих за тысячу километров. Оно казалось ему навязанным сверху и модным по распространению. Коллективный гипноз не вызывал в нем сочувствия. Напротив, считал Толстой, он мешал человеку осознать смысл того, что он совершает.

Героем, осуждающим участия добровольцев в военном конфликте на Балканах, становится Константин Левин.

Вот комплекс его идей:

— «частные люди не могут принимать участия в войне без разрешения правительства», ибо «война, с одной стороны, есть такое животное, жестокое и ужасное дело, что ни один человек, не говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность начало войны, а может только правительство, которое призвано к этому и приводится к войне неизбежно. С другой стороны, и по науке и по здравому смыслу, в государственных делах, в особенности в деле войны, граждане отрекаются от своей личной воли» (19, 387);

— «непосредственного чувства к угнетению Славян нет и не может быть» (19, 388);

— «я сам народ, я и не чувствую этого» (ответ на слова Кознышева: «В народе живы предания о православных людях, страдающих под игом «нечестивых Агарян». Народ услыхал о страданиях своих братий и заговорил») (19, 388);

— «в восьмидесятимиллионном народе всегда найдутся не сотни, как теперь, а десятки тысяч людей, потерявших общественное положение, бесшабашных людей, которые всегда готовы — в шайку Пугачева, в Хиву, в Сербию…» (Возражение на слова Кознышева: «сознание своих судеб всегда есть в народе, и в такие минуты, как нынешние, оно выясняется ему»; «мы видели и видим сотни и сотни людей, которые бросают все для того, чтобы послужить правому делу, приходят со всех концов России и прямо и ясно выражают свою мысль и цель. Они приносят свои гроши или сами идут и прямо говорят зачем. Что же это значит?» […] «Я тебе говорю, что не сотни и не люди бесшабашные, а лучшие представители народа!») (19, 389);

— «слово «народ» так неопределенно» (19, 389);

— «единомыслия» в среде народа и интеллигенции» нет, оно надуманно и преподносится продажной прессой (реакция Катавасова и Левина на слова Кознышева: «Да, если ты хочешь арифметическим путем узнать дух народа, то, разумеется, достигнуть этого очень трудно. И подача голосов не введена у нас и не может быть введена, потому что не выражает воли народа; но для этого есть другие пути. Это чувствуется в воздухе, это чувствуется сердцем. Не говорю уже о тех подводных течениях, которые двинулись в стоячем море народа и которые ясны для всякого непредубежденного человека; взгляни на общество в тесном смысле. Все разнообразнейшие партии мира интеллигенции, столь враждебные прежде, все слились в одно. Всякая рознь кончилась, все общественные органы говорят одно и одно, все почуяли стихийную силу, которая захватила их и несет в одном направлении») (19, 390);

— удел народа, призвавшего варяг, «отказавшегося от власти, принятия решений и суда», «полная покорность», исполняемая с «радостью» (19, 392);

— можно жертвовать собой, но убивать турок нельзя; «народ жертвует и всегда готов жертвовать для своей души, а не для убийства» (Ответ на слова Кознышева: «Двадцать лет тому назад мы бы молчали, а теперь слышен голос русского народа, который готов встать, как один человек, и готов жертвовать собой для угнетенных братьев; это великий шаг и задаток силы») (19, 391);

— смущение перед цитируемыми Кознышевым словами Христа: «Я не мир, а меч принес» и уход от спора («место из Евангелия, которое всегда более всего смущало Левина» […] «Левин покраснел от досады, не на то, что он был разбит, а на то, что он не удержался и стал спорить. «Нет, мне нельзя спорить с ними, — подумал он, — на них непроницаемая броня, а я голый») (19, 391–392).

Одним словом, Левин

«не мог согласиться с тем», что десятки людей, брат его, краснобаи-добровольцы, газетчики выражают волю и мысль народа, и такую мысль, которая выражается в мщении и убийстве […]

…он вместе с народом не знал, не мог знать того, в чем состоит общее благо, но твердо знал, что достижение этого общего блага возможно только при строгом исполнении того закона добра, который открыт каждому человеку, и потому не мог желать войны и проповедовать для каких бы то ни было общих целей» (19, 392).