Гонибек утвердительно мотнул головой.

— Пойдем в склад! — пригласила она. — Там отпускают продукты. Надо последить. — Она весело поблескивала глазами из-под нависшего малахая и повторяла: — Молодец, желтенький! Спасибо, хорошенький! Я ведь за день сильно устаю.

— Меньше ходи, — посоветовал он.

— Нельзя. И там надо, и там. Я ведь, когда бегаю, не чувствую усталости, а приду домой — подушка так и тянет.

За завтраком Гонибек повидал Шуру в столовой, в обеденный перерыв помахал ей рукой, когда она перебегала из барака в барак, вечером учился у нее грамоте, перед сном наполнил чайник Грохотовых водой и проверил — плотно ли закрыт вход в палатку.

Он переживал идолопоклоннические чувства к Шуре, когда можно, неотрывно глядел на нее, как подсолнух на солнце, делал множество больших и малых услуг, примечал все колебания ее духа и перемены во внешности. Немного было таких поклонников и подвижников, которые служили бы своим богам с таким же бескорыстием, с каким Гонибек служил Шуре. Он не ждал никаких наград от своего идола ни в этой, ни в какой иной жизни.

Она бежала к своим безграмотным. Растоптанные пухлые валенки ворошили крупитчатый, недавно наметенный снег. Мороз покусывал щеки, нос и уши. Она прикрывала лицо перчаткой и в то же время сдвигала малахай на затылок: голове было жарко. На полпути ее остановил Леднев:

— Вы все еще в той общей палатке?

— Да, там, правда, тесно, но… В тесноте, да не в обиде. Она сняла малахай. Голова ее задымилась паром.

— У нас очень плохо с жильем, ничего отдельного, вроде юрточки, предложить вам и вашему мужу я не могу. Попробуйте отгородиться где-нибудь, например, в столовой. Здесь все мы вертимся, как сорока на колу… — Он скривил губы в нечто отдаленно напоминающее улыбку.

Многие из семейных жили в общих палатках по углам, отгороженным только полотняными занавесками. Шура не хотела себе каких-либо привилегий и сказала Ледневу:

— Мне там неплохо. Я не избалована, когда училась — привыкла к общежитиям.

— Не понимаю, как можно привыкнуть! Дышат толпы чужих, гнилозубых, пьяных подчас людей, вы подхватываете это дыхание и говорите: неплохо. Впрочем, вам сколько лет?

— Двадцать два.

— И вы только-только выпорхнули в жизнь, и все вам кажется прекрасным?

— Приблизительно так.

— Посмотрите туда, какая великолепная, строгая, неумолимая стыль. — Леднев показал рукой на северо-восток от строительного городка, где степь лежала глубокой впадиной между двумя лапами горного кряжа. Из впадины поднимался синеватый непроглядный холодный морок. Вечерняя заря была вычерчена над ним двумя зеленоватыми остроконечными полосами. Между ними стояла большая мутная, с желтыми подтеками луна. Края ее были неровны, будто наскоро обрублены грубым топором, и вся она напоминала ледяной круг, какой выбрасывают, делая прорубь. — Удивительная стройность! Линии, краски — все говорит о стуже. Ни единого теплого пятна. Скоро мне придется работать там.

Волосы Грохотовой покрылись россыпью инея, мороз защемил верхние полукружия ушей, она надела малахай и, кивнув Ледневу, пошла. Шагов через пять обернулась, ей захотелось со стороны взглянуть на человека, слывшего неподступным гордецом, и по каким-либо движениям лица и фигуры понять, зачем он останавливал ее, с чего вдруг заговорил с ней. Показаться чутким, заботливым или, наоборот, подсказать: не надейтесь на меня.

Леднев, высоко поднимая длинные сухие ноги, увязающие в снегу, спускался в лощину. Холодный туман до половины скрывал его туловище. Поверх тумана торчали только широкие крутые плечи и упрямо вздернутая голова с сухим, застегнутым на все пуговицы лицом. «Кто его поймет, — чудак», — подумала Шура и побежала в читальню.

Она выступала на вечере самодеятельности в живых картинах. Ее заставили переодеться в спортивный костюмчик, открытый и обрезанный со всех концов настолько, что был вряд ли больше того листочка, которым библейская Ева прикрыла свою наготу, уходя из рая. С такими же полуодетыми подругами она маршировала под гармошку, размахивала руками, выгибала спину, откидывалась назад, поднималась на плечи подругам, сама поднимала их на своих плечах, наклонялась то на один бок, то на другой. Получалось красиво. Тело обнаружило множество новых форм, движений, колебаний, цветовых оттенков, что не входило в минимум, потребный для обыденной жизни.

Зрители уханьем и топотаньем ног выражали свое удовольствие, то и дело вызывали:

— Грохотову! Шуру!

Она выходила, честно стараясь оправдать общий восторг, выискивала новые положения и грации. Сам Грохотов сидел в первых рядах и внимательно следил за женой: она впервые появилась перед ним со всем богатством движений, черт и красок. Ему почти не верилось, что перед ним она, которая спит с ним на одном топчане и, возможно, будет иметь от него ребенка.

Заставил его насторожиться разговор за спиной.

— Вот это бабка так бабка! — говорил сиплый пропитой голос. — Я бы за одну ночь отдал ей годовой заработок со всеми сверхурочными.

— Годовой, дешево хочешь! Такую в нашем положенье за всю жизнь не подцепишь. Под насыпью не валяются, — откликался заливистый с хохотком в глубине горла.

— Бывает — даром уходят. Может, и эта… ты не пробовал подводить турусы?

Как знать, как. Глазенки у нее стромкие. Кольки, то экскаваторного машиниста, жена. Дураку чумазому счастье.

— Уйдет к инженерчику, уйдет! Разглядят добродетели и отобьют. Поди уж сичас записочки строчат. Почту выдумают и перешлют.

У Грохотова онемела шея. Он с усилием обернулся. Говорили два шофера через скамью от него. Он встал, несколько одновременных желаний расперло грудь. Разбить шоферам морды. Крикнуть жене: «Послушай, что говорят, послушай!» Изувечить ее — не будь красивой. Он громко вздохнул и перешел в темный угол.

Но и там в разбуженные, ставшие остро-чуткими уши заполз шепот:

— Не устоит ни за что! Здесь любой, самой упорной женщине не устоять. Если уж кто не хочет делить свою жену с другими, пусть лучше не привозит. Шутка ли, какой нажим: деньги, уговоры, подарки — все, что ни захочешь, — говорил незнакомый Грохотову рабочий.

Грохотов последовал глазами за взглядом говорившего. Сотни блестящих глаз — и все глядят на сцену.

«На нее, на мою Шурку, оценивают, сдирают с тела последний лопух».

Инженер Леднев глядит туда же, на сухих, трудно сгибающихся губах кривая усмешка. «Черт разберет, что значит она». Грохотов оглядывает лица, явственно чувствует волну вожделения, идущую из зала на сцену, чувствует, как она оттирает его, поднимается весь потный и уходит с злобной мыслью: «Дура… Разнаготилась и довольна».

В дверях он замечает Гонибека. Тот стоит с опущенной головой и нервно перебирает пуговицы своей зеленой курточки-спецовки.

Шура, запыхавшаяся и вся до ногтей залитая румянцем, последний раз вышла с гитарой, исполнила коротенький вальсик и убежала за шпалерную кулису. Объявили танцы, почту. Шуру приглашали танцевать, начали посылать ей записки, но она ушла, не сделав ни одного круга и записки сунув в карман нечитаными. Она израсходовала всю бодрость тела и духа и не могла уже ответить ничем на любой даже самый неистовый восторг.

С первых же дней, именно в тот вечер, когда Гонибек снова овладел уменьем играть и петь, Шура подметила, что ее появление радует не только мужа. В последнее время она постоянно убеждалась в этом. При встречах ей все улыбались, в палатке всячески оберегали ее покой: приносили чай, не шумели, не пьянствовали с прежней откровенностью, аккуратней топили железку.

Роль излучающей свет, объединяющей и привлекающей к себе самых разных людей льстила Шуре, и она охотно перешагнула из круга узкосемейных радостей на простор сорадования со многими: рассыпала улыбки, ласковые слова, играла почти по всякой просьбе на гитаре. А подумать, чем привлекает она людей, за какими плодами тянутся они, ей не пришло в голову.

После живых картин Шура шла домой усталая и еле удерживала последние крупинки убегавшей от нее радости. Повстречался Гонибек.