— Что, мой желтенький? — прошептала она. — Дай-ка мне руку!
— Ничего, Шура, хорошо, — глухо проворчал казах. — Только не ходи больше туда.
— Почему это? Все не пойдут, кто же будет проводить культработу?
— Ходить можно… Только не надевай того, короткого, платья.
Не догадываясь о всем значении его просьбы, она все же поняла, что случилось что-то значительное, и опустила голову.
Подошел муж, отпихнул Гонибека, схватил жену за рукав шубейки и злобно зашумел:
— Тебя не интересует, что говорили там, когда ты кривлялась и бегала нагишом? Пойдем! — Он потащил ее в ту самую впадину, куда однажды спускался Леднев. Он прыгал по сугробам, рывками дергая Шуру. Она волочилась за ним развинченная и растрепанная на ослабевших, подгибающихся ногах. Рядом с ними прыгала черная тень, напоминающая волка и полузадушенную овечку.
Сзади поодаль шел Гонибек.
— Что случилось? Ты чего развоевался — перепил, свихнулся? — недоуменно бормотала Шура.
— Выставляешься на весь Турксиб нагишом и еще спрашиваешь, «что случилось»!
— Не нагишом, — запротестовала она.
— Но и не одетая, — упрекал муж.
— Не одна я.
— Но и не все. Шолпан не было среди вас, таких.
— У нее отсталые восточные взгляды.
— Зато у тебя слишком уж передовые, изгибалась больше всех, не нашлось дурей тебя. А Шолпан — умница. Она и улыбнется, и поклонится, и пошутит, но нагишом вроде тебя не пойдет, Ты же теперь вся обхватанная, облапанная, грязная.
— Неправда, неправда! — закричала Шура. — Никто, ни один и пальчиком не коснулся.
— А глядели на тебя как?! Это не лучше пальчиков.
Гонибек решил, что Грохотовым уходить дальше незачем, даже опасно, и во след им послал долгий пронзительный свист, как делают пастухи, чтобы задержать стадо, разбредшееся слишком широко. Грохотовы приостановились, затем повернули обратно. Когда сошлись с Гонибеком, Николай спросил его:
— Чего тебе надо?
— Ничего.
— Зачем тогда прилип к нам?
— Боюсь, Коля, будет худо.
— Кому, какое?
— Шуре, тебе, мне. Пойдем домой!
Так, домом, строители называли не только дома, но и все другие свои пристанища: палатки, юрты, землянки, даже костры. Вместо: «Ставь палатку, разводи костер, огонь!» — нередко говорили: «Делай дом!»
Шли молча. Все обычное, привычное куда-то убежало из сердца и памяти, не давалось на язык, а то, чем билось сердце, что рвалось с языка, можно было говорить только один на один.
В палатке Шуру встретили совсем не так, как прежде. Если раньше были равнодушные к тому, что пришла, и продолжали заниматься своими делами, то на этот раз, пока она пробиралась в свой угол, все глядели на нее, будто еще продолжались «живые картины». Кое-кто поприветствовал ее по-новому: «Добрый вечер, Шурочка!» Кое-кто поздравил: «С успехом, Шурочка. А мы и не знали, что у тебя такие таланты». Кое-кто спросил: «А повторенье скоро будет?» Кое-кто похвалил: «Молодец баба!» — и сладострастно почмокал.
Шура почувствовала себя на той грани, где начинаются двусмысленные намеки, бесцеремонное лапанье за руки, плечи, бедра. Ее охватили нестерпимый стыд перед каждым взглядом и нестерпимый страх перед всякой рукой. Она пожаловалась на головную боль и легла в постель. Николай ушел в соседнюю палатку играть в карты, Гонибек держался около них вроде сторожа, то прислушивался, что делает за своей занавеской Шура — храпит во сне или плачет, — то бежал проведывать Николая — проигрывает, выигрывает, пьет, скандалит?
Спрятавшись с головой под одеяло, Шура припоминала слово за словом, шаг за шагом ту стежку-дорожку, которая привела ее на страшную грань общедоступности. Затеяла «живые картины» руководительница художественной самодеятельности (худрук). В прошлом танцовщица маленьких провинциальных театров, она так оттопала свои ноги, что еле ходила, но бросить сцену никак не хотела и выдумывала всяческие номера, где могла показаться хотя бы неподвижной статуей.
Сперва группа желающих представлять «живые картины» набралась большая. Потом начала таять. Причиной тому явилась опять же бывшая танцовщица со своим взглядом на костюмы: что ни короче, то лучше. Первой взбунтовалась против этого Оленька Глушанская, назвала костюмчик неприличным, стыдным и отказалась выступать. Оленьку окрестили долгополой деревенщиной и не стали уговаривать. За ней взбунтовалась Шолпан, она соглашалась выступать, но одетой нормально длинно.
— Это не интересно, не театрально, не картинно, — критиковала ее худрук. — Мы укоротим чуть-чуть.
— И получится раздетая. Это я делаю только дома, только одна, — упрямилась Шолпан. И, как ни склоняли ее на «чуть-чуть», она не согласилась. Ее отставили от сцены. Она не огорчилась: — Я буду сидеть немножко пониже, зато одетая, — и похлопала рукой по скамейке для зрителей. — Вот здесь.
Шолпан приписали устарелые азиатские взгляды.
А Шура не устояла перед «чуть-чуть» и теперь, вслушиваясь, что говорят про «живые картины» в палатке, горько убеждалась, как много значит это порой: чуть-чуть — и одетый человек становится раздетым, неподступный — общедоступным, красивый — противным…
Снова вспомнилась Шолпан. Удивительно добрая, благожелательная женщина, то лучится вся, как солнце, то сияет задумчиво, как луна, то мерцает звездой. И зовут ее: девушка-солнце, девушка-луна, девушка-звезда, девушка-небосвод. Но она умеет блюсти то «чуть-чуть», которое надежно хранит ее от низких приставаний, злословия, недоразумений с мужем.
Грохотов с «живых картин» запил. Ежевечерне он приходил хмельной, подзывал жену и заводил ставший заученным разговор:
— Слышал я, сам слышал: «Ни одной не устоять, все по рукам идут». А что получается? Трудно поверить, что ты устояла, что ни один ничего не добился от тебя, когда тебя нагишом видели и зарились. Вон Шолпан и веселая и добрая, а пуговички лишней не расстегнет. Про нее никто ничего не подумает, не пискнет. А про тебя на всю столовую.
Стыд за свою глупую радость, пережитую в то время, когда десятки людей грязнили ее своими похотливыми глазами, и страх снова оказаться под обстрелом этих глаз несколько дней держали Шуру дома.
Наконец, решившись принять всякие слова и взгляды, она пошла к неграмотным. Побледневшая, исхудалая, без улыбок и ласковости она вызвала недоумение и тревогу у тех, чья дружественность была бескорыстна. После урока они проводили ее до дому и осторожно спросили:
— Вам нездоровится? Вы бы поправились как следует, мы подождем.
— Я поправилась, — ответила она и ушла, боясь затягивать разговор.
Повстречалась с Гусевым. Тот остановил ее, оглядел и сказал:
— Вот ты хорошо, бабка, сразу все переломила.
Она поняла и зарделась стыдом, и в стыде получила облегчение.
— А скажи… — Она поперхнулась. — Что говорят?
— Что тебе до этого?! Ты будь чиста перед собой!
Все строительство было разделено на крупные, приблизительно стокилометровые, участки, а эти поделены на дистанции, разъезды, пикеты. Леднев получил дистанцию с большими скальными работами. Подбирая штат строителей, он пригласил Грохотова и пообещал дать ему отдельное жилье.
— С чего? — удивился Грохотов подозрительно.
— Не надо — не бери, навязывать не стану.
— Как еще надо-то! — всполошился Грохотов. — И жена не того, не совсем здорова, и ожидаем прибавки семейства.
— Вот и бери, пока можно. А что с женой? — спросил Леднев.
— Да все с того проклятого вечера, — нехотя ответил Грохотов и поторопился уйти.
Да, с того вечера семейная жизнь Грохотова пошла неладно.
Перебрались на Джунгарский разъезд, получили отдельную юрту, простор, покой, тепло, близость, крепко огражденную от чужих глаз, а прошлое не отстало, тоже переехало. Грохотов продолжал пьянствовать, подозревать жену в неверности, мучить.
— Почему это Леднев зазвал нас к себе, дал юрту? Другим нету, а нам пожалуста, отдельная.
Шура была готова хоть в преисподнюю, но муж не хотел уезжать. Он упрямо твердил: