Утурбай и Тансык, оба верхом на конях, шумно, криками и щелканьем кнутов, сгоняли разбредшийся скот к дому.

Мать собирала котлы, ведра, вкладывала одну в другую пестрые пиалы, свертывала трубками кошмы и шептала слова, которые по старым поверьям приносили удачу во всяком деле. Лицо ее, будто вылепленное из темно-серой глины, слегка подрагивало улыбкой бедного человека, боявшегося радоваться открыто, смело.

Пятнадцатилетняя золотистоликая сестренка Тансыка с красивым именем Шолпан — утренняя звезда, — еще не научившаяся держать себя молчаливо, строго, выносила с песнями и шутками скарб из мазанки. Тоненькая, хилая с виду, она была достаточно сильна, чтобы тащить зараз по две тяжелые кошмы.

Первыми резво подбежали к Мухтару пасшиеся кони. Он ласково похлопал их, кого по спине, кого по шее. Затем подошли гордые верблюды, ленивые коровы, своенравные, не любившие подчиняться кому-либо козы и последними бестолковые овцы. У этих была повадка пастись всегда позади коз, сами они не умели находить пастбища, сбивались в кучу, топтались на одном месте и без вожаков-козлов, верно, погибли бы от голода.

Когда подъехали сыновья, Мухтар спросил строго:

— Всех собрали? Хорошо осмотрели лощинки, камни?

— Все ладно, — ответил Утурбай.

— Пересчитай еще раз! — приказал отец. — Козлята могли отбиться.

Утурбай пересчитал скот, но Мухтар не успокоился и послал его посмотреть окрест. Сын ехал, не глядя на степь, и сердито думал об отце: упрямый козел. Сколь ни считай свою бедность, от этого она не станет богатством, надо, как русские, заводить соху и пахать землю. Там, где растет трава, будет расти и пшеница.

Добро, необходимое для кочевой жизни, связали в аккуратные тюки, затем прикрутили к спинам верблюдов. На него, меж верблюжьих горбов, взгромоздились мать и сестренка.

— Прощай! — Шолпан помахала Тансыку быстрой, тонкой рукой. — Ты останешься в доме. Тебя съедят крысы.

Но Тансык придумал выход:

— Я поеду на баране.

— Тогда волки съедят тебя вместе с бараном, — продолжала пугать сестра.

«Верно, могут съесть», — струсил Тансык и обиженно надулся.

Отец ткнул пальцем в его надутую щеку и сказал:

— Ты поедешь на коне. У тебя будет свой конь и свое седло. — Тут же заседлал старого, но еще крепкого мерина рыжей масти с проседью. — Вот… Береги, ухаживай!

Гибкий и юркий, как ящерица, Тансык мигом взобрался на коня.

— Твой конь не дотянет и до ночевки, — не унималась развеселившаяся сестра. — Дальше поедешь на палке.

Но Тансык стал неуязвимо счастлив, больше не завидовал ни отцу, ни брату, ни даже тем славным наездникам, которых воспевали акыны. Теперь-то он сам изъездит вдоль и поперек всю Казахскую землю: и травянистые степи, и голые пески, и лесистые и снеговые горы.

Мазанку оставили открытой — пусть заходит всяк, кому нужен приют, — и двинулись к горам, которые виднелись далеко впереди наподобие громадной конской челюсти с гнилыми щербатыми зубами, то снежно-белыми, то землисто-темными. Там, в долинах среди этих горных зубов, были сочные пастбища и зеркально чистые водопои.

А пока что кругом лежала каменисто песчаная бездорожная, вечно жаждущая равнина с реденькой, недавно зазеленевшей и уже засыхающей травой. Временами задувал сильный ветер, и тогда потревоженный скотом песок струился желто-серой поземкой, поднимался вихрями.

На ночь остановились у груды зеленоватых камней. Из-под них змеился изгибисто едва заметный ручеек. Он давал жизнь веселой, сочной луговинке и небольшой заросли колючего кустарника-карагальника.

Тансык удивился, откуда среди песков камни, и спросил об этом отца.

Мухтар ответил:

— Я помню, была большая гора. На моей жизни ее занесло песком, осталась одна макушка.

— Может засыпать и макушку? Тогда засыплет и ручей? — еще спросил Тансык.

— Может. Песок все может.

Из живого зеленого карагальника развели костер. Степь, бедная водой, не балует соками свою траву, деревья, кустарники, растит их в постоянной жажде, плотными, жилистыми, в живую ткань с первых же дней вплетает смерть — и карагальник горел бойко, давал жаркое пламя. Над ним повесили котел, где варилась баранина. Плотной стеной костер обнимала ночь, и он напоминал красную пещеру в сплошной черноте.

Мухтар помешивал поварешкой в котле, Утурбай кнутовищем плетки чертил на песке какие-то угловатые знаки.

— Утром будем переходить реку. Она потопит всех наших ягнят. Я вернулся бы на зимнюю стоянку, купил соху и начал сеять пшеницу, — сказал вдруг Утурбай.

— Ты — дурак. Ты променял свой казахский ум на русскую глупость, — отозвался Мухтар. — Бог сотворил степь, чтобы на ней пасли верблюдов, лошадей, коров, баранов.

— А русские пашут ее, сеют пшеницу — и бог молчит, — возразил сын.

— Нет, не молчит. Он посылает на них засуху, недороды.

— Засухи, недороды он посылает и на наши пастбища. Кроме того, губит наш скот буранами, гололедами.

Отец начал доказывать, что засухи, бураны, гололеды бог посылает за грехи. От этих божьих напастей надо спасаться молитвами и кочевой жизнью: началась засуха — складывай юрту, собирай скот и уходи на другое, на мокрое место; подул буран — гони скот в овраг, в затишек. Главное же разоренье несут казахам переселенцы из России, обманом, подкупом начальства, самовольно они занимают у казахов лучшие земли. Всех переселенцев надо выгнать.

Сын, наоборот, считал главной причиной разорения кочевую жизнь. Надо не носиться наподобие степного ветра от Волги до Китая, а осесть на одном месте, сеять пшеницу, сажать картошку, разводить сады, против засухи делать оросительные каналы, на время буранов и гололедов заготовлять сено. А переселенцев нельзя всех «валить в один котел». Это большая ошибка. Он, Утурбай, не меньше, чем отец, ненавидит царское начальство и переселенцев-богачей. Но не может сказать ничего плохого про пришлый трудовой люд. Он видит, что переселенцы-богачи подали руку богачам казахам и вместе, заодно обижают пришлую и казахскую бедноту. Они хуже засухи и гололедов. Засуха и другие напасти неба наваливаются только в особо несчастливые годы, богачи же давят бедняков каждый день. Вот богачей, и пришлых и местных, надо бы выгнать. А у трудового оседлого люда есть чему поучиться кочевникам. Утурбай в трудные времена уже несколько раз нанимался к переселенцам и научился там пахать, жать, косить, молотить, рыть канавы, строить загоны, сараи и еще многому другому.

Мухтар горячился: старшие всегда умней младших, и дети должны всю жизнь беспрекословно слушаться родителей. Утурбай держался иных мыслей: дети сперва перенимают мудрость родителей, затем, повзрослев, вырабатывают свою — и таким образом каждое новое поколение становится мудрей, умелей всех предыдущих. По уму дети и внуки «старше» отцов и дедов.

Баранина уварилась. Мухтар выловил поварешкой куски, себе самый большой и жирный, второй по величине — Утурбаю, третий — Тансыку, последние — жене и дочери.

Утурбай повертел свой кусок и сказал:

— Скоро съедим весь скот.

— Не ешь! — И старик поварешкой вышиб баранину из рук сына.

Утурбай молча встал, ушел в темноту. Сестра хотела было побежать за ним, но отец погрозил ей пальцем, и она осталась у костра. Старик поднял кусок Утурбая, очистил от песка и съел.

Баранину запили крепким чаем, раскинули кошму и легли спать, не раздеваясь. Тансык лежал с краю, глядел на увядающий пламень костра и припоминал разговор отца с Утурбаем. Раньше он старался все видеть и понимать глазами и умом отца, а сегодня ему захотелось иметь глаза и ум брата Утурбая.

Костер потух, окружавшая его темнота поредела, посветлела. Стало видно скот, который пасся на луговинке у ручья, и Утурбая, сидевшего невдали на камне. Сестра легонько тронула Тансыка и, припав к уху, шепнула:

— Спишь?

— Нет.

— Отнеси это Утурбаю, — и сунула в руку липкий кусочек баранины. Мать тайком от старика не доела свою долю.