— Здоровы ли твои табуны?
— Здоровы.
— Здоров ли твой лучший конь Зымрык?
— Здоров. Идите в дом!
Всадники соскочили на землю, привязали коней и вместе с хозяином вошли в юрту.
Хозяйка развернула для них новую кошму. Гости отдыхали в полутемной юрте, через выход видели костер, около него — Аукатыма, кобылиц, жеребят. Видели, как свертывалась заря, темнело небо и выбегали на него белые звезды. Сын Аукатыма заседлал коня и уехал в степь. Подоили кобылиц, приготовили плов, в юрте зажгли лампу. Аукатым притащил казан с пловом и сабу кумыса.
Приехал сын, с ним на нескольких лошадях гости; они заполнили всю юрту. Хозяин угостил всех пловом, потом наполнил круговой ковш кумысом.
— Тансык, расскажи про дорогу! — попросил он. — Я слышал от Длинного Уха, что ты стал машинистом.
Тансык закурил трубку, развалился на кошме и начал рассказывать, как взрывают горы, строят мосты, в камень загоняют машинами железные палки — буры. Про бригадира Гусева, про Урбана, про орошение песков. У него были богатые новости. Затем Гонибек играл на домбре и пел свою песню «Здравствуй, путь!». Так, чередуясь, они занимали хозяина и гостей всю ночь.
Настало утро. Хозяин открыл юрту. Всходило солнце. У юрты толпились кобылицы: они ждали, чтобы их освободили от молока.
Гости начали собираться домой. Тансык и Гонибек развернули подарки. Хозяину они отдали ситец, гостям — кому пачку папирос, кому банку консервов. Аукатым отложил отъезд на джейляу, хотел дослушать все, что знали Тансык и Гонибек.
Несколько дней у юрт Аукатыма стояли табуном заседланные лошади, в казане над костром не переставая шипел плов, а в юрте хозяина раздавались то рассказы Тансыка, то музыка и пенье Гонибека, то смех и говор слушателей.
Через неделю Тансык и Гонибек вернулись на работу, а погодя еще неделю чабан пригнал им тридцать баранов: благодарные Аукатым и другие казахи прислали их в отдарок. Тансык с Гонибеком сдали их в рабочую столовую по рублю за штуку. Бригадир Гусев смеялся по этому поводу:
— Зачем вам работать, надо ездить в гости: выгоднее. На подарки вы истратили куда меньше, чем получили обратно.
Парни немножко стыдились и оправдывались:
— У нас такой порядок — делать подарки.
Наконец и на участке Айна Булак открылись свои курсы с разными отделениями. Всех учеников, прикрепленных к мастерам для индивидуального обучения, зачислили туда: одних на тепловозное отделение, других на компрессорное. Тансык просился на паровоз. Покатавшись уже немало по железной дороге, он решил, что для него, человека беспокойного, непоседливого, пожалуй, самым милым делом будет вождение поездов. Оно вроде того, что у Длинного Уха. Здесь не стоишь, не сидишь на одном месте, а мчишься, дышишь степным и горным ветром, широко видишь землю и везешь целый состав новостей. Если Тансык теперь только первенец коренизации, первый землекоп, первый бурильщик, первый машинист компрессора, то здесь он станет первым из казахов паровозным машинистом на первой казахской железной дороге — Турксибе.
— О!.. Это получше службы Длинному Уху!
Курсы мало отличались от индивидуального ученичества, практике учились у тех же мастеров на тех же машинах, что и прежде. Новостью были общеобразовательные предметы и теоретические занятия по технике. На них учеников собирали большими группами в одно место. Шолпан, Ахмет, Оленька Глушанская и еще многие-многие помогали ученикам делать домашние уроки.
Строительный участок жил и работал под знаком досрочного окончания дороги. Экскаваторы работали круглые сутки и отдыхали только в те моменты, когда заступала новая смена и коротко перекидывалась словами с уходившей на отдых. Компрессоры по шестнадцать часов в сутки упругими струями сжатого воздуха подхлестывали бурильные молотки, и те с ярым визгом вгрызались в камни. Только успевал умолкнуть захлебывающийся речитатив бурильных молотков, как гул взрывов начинал кататься по ущелью.
Вспышки автомобильного рокота и огней держали строительный городок в неутихающей блокаде: участок получил новую партию машин, и весь автотранспорт перешел на удлиненный рабочий день.
Караваны верблюдов (постановлением Казахстанского правительства вся тягловая сила близлежащих к постройке районов была мобилизована) свивались в городке мохнатыми клубами и развивались шеренгами, уходящими в желтый песчаный дым июльской сгоревшей степи.
Пароконные брички неумолчно ворковали на новорожденных дорогах, поблескивая отполированными песком шинами колес. Разливистая площадь городка заполнялась скатами бочек с цементом, кладками красного кирпича, серого искрящегося песчаника, бурунами сибирских сосен и тянь-шаньских елей. Белые доски, как страницы книг, подобранные по длине и ширине, лежали аккуратными томиками.
Вятские и вологодские плотники, нижегородские землекопы, брянские каменщики, симские и миасские коновозчики ежедневно прибывали на попутных турксибовских грузовиках, на частных бричках, верхом на верблюдах и даже пешим ходом. Одни были завербованы биржами труда, другие ехали самотеком, доверяясь слухам, что Турксиб нуждается в рабочей силе.
Предрабочкома Козинов, кто-нибудь из администрации и несколько помощников из рабочего актива подвергали людей торопливому опросу:
— Специальность? Член профсоюза? Не лишенец? Не индивидуально обложенный? Один, с семьей? Документы!
Люди раскрывали удостоверения, отзывы, справки, окладные листы, расписки и квитанции налоговых органов. Все они были предусмотрительно обставлены и защищены всевозможными бумажками. Их разносили по спискам, — профсоюзник к профсоюзнику, лишенец к лишенцу, — и отправляли на работу.
Самым большим грехом считалось не лишение избирательных прав, не отсутствие всякой специальности, а семейственность: строительный участок задыхался от недостатка жилья, продуктов, одежды и, несмотря на острую нужду в рабочей силе, отказывался принимать семейных. Но рабочие быстро приспособились: они все оказались либо холостыми, либо одинокими.
— Чьи же там бабы и ребятишки? — Козинов выбегал на площадь, где было огромное стойбище семей, ожидающих, когда старшой втиснется на работу, и принимался допрашивать баб, ребятишек: — Где твой муж? Где твой тятька? Покажите!
Все дули в одну дуду:
— Мы — безмужние, одинокие. Мы — сироты, у нас одна мамка.
Даже малые ребятишки были так настропалены, что отказывались признавать родных отцов.
На работу принимали с предупреждением — окажись семья, немедленно уволят и вышлют с дороги. Рабочие клялись, что одиноки, как персты, а ночью тайком переводили семейства в бараки, палатки, к своим топчанам пристраивали доски, сооружали увеличенный топчан-дом, от прочих отгораживались занавесками.
По городу разгуливали одиночками и группами казахи из далеких аулов. В столовой они пробовали обеды, завтраки. В новоотстроенной лавке ТПО стояли жаркой, овчинной и ватной толпой, просили чай, сахар, мануфактуру, пробовали мыла на запах и на вкус. Потом шли и охали к казахам рабочим советоваться — стоит ли поступать на дорогу, дают ли за это что-нибудь.
Давали многое, и казахи оседали.
Их опрашивал и регистрировал Гонибек. Потный, опаляемый горячим солнцем, он сидел под открытым небом, временами поднимался на табурет и разъяснял:
— Рабочий может быть членом кооператива, за маленькую плату получит книжку и будет иметь чай, сахар, ситец, сапоги…
— Жаксы, бар, бар! — одобрительно погудывали казахи.
От Гонибека они переходили в правление ТПО, где молоденький кооператор заполнял опросные листы и выдавал заборные книжки. Русский паренек, — по-казахски он знал всего два слова: бар и джёк, — но, искусно жонглируя ими и дополняя их жестами, добивался точных и ясных ответов.
Вот кусочек этого своеобразного разговора.
Нужно узнать, есть ли у казаха жена. Кооператор становится перед опрашиваемым и начинает бугрить свою грудь, руками вырисовывать возвышения. Казах обычно сначала не понимает. Кооператор телодвижениями будит его догадку и спрашивает: