IV

Была Великая Суббота, и уже вечерело. Два молодых человека, очень сильно напомаженные, чрезмерно завитые, вышли из парикмахерской, и им было весело. Дворники развешивали на проволоках от одного фонарного столба до другого разноцветные шкалики для иллюминации. Хихикали молоденькие швейки, пробегая торопливо. Извозчики были уже пьяны и красны.

Молодой телеграфист провожал куда-то двух барышень, которым было холодно в их нарядных платьицах. Он их уверял:

— В нашей церкви гораздо лучше, как можно сравнивать, помилуйте!

Барышни говорили что-то, обе вместе, но ветер относил их слова, и Нина их не расслышала.

И все было как-то обычно празднично. Заведенный исстари праздник приготовлялись справлять люди, праздник среди праздников, — и день, которому должно было быть праздником из праздников, торжеством из торжеств, будет, конечно, только табельным днем, одною из неизбежных принадлежностей скучного быта.

Но разве сердце мое не горит во мне?

V

Вот на перекрестке двух шумных улиц подходит к Нине кто-то, как-будто бы знакомый ей. Но туман лежит на её памяти, и на глазах её — незримая, но тяжелая пелена. И воля её окована унынием и тоскою, и даже не хочется ей припоминать, где видела она своего неожиданного спутника.

В нем нет ничего особенного, что выделяло бы его из числа многих знакомых, — обычная городская одежда, интеллигентное лицо. Только глубокий взор черных глаз так пытлив, что кажется Нине — в самую глубину души её смотрит он. И сердце её горит.

Тихо спрашивает он Нину:

— О чем вы так задумались? Отчего вы так печальны?

И говорит ему Нина:

— Что же вас удивляет моя печаль! Неужели вы не знаете, что происходит у нас в эти годы?

Он спрашивает:

— Что же происходит?

Говорит ему Нина долго, и жалуется, и плачет. Точно с собою говорит. Глаза её смотрят в израненную красными огнями тьму шумных улиц. Сердце её трепещет и горит.

Когда Нина замолчала, он говорит ей тихо, но с такою силою в голосе, как имеющий власть:

— Разве это не малодушие? Так надлежит прийти в мир нашей правде, так, — в страданиях, нестерпимых для слабого, в подвигах, превышающих меру человеческих сил. Или приятного и легкого вы ожидали, когда внимали словам наставников и мудрецов ваших? И разве не научили они вас той истине, что нет силы на земле, которая могла бы отвратить роковой ход событий, предсказанный в мудрых книгах?

И говорил, цитируя слова мудрых книг, и поясняя их. И сердце её горело в ней. Несмело спросила она:

— А он? Жених мой возлюбленный, которого казнили? Где он?

И услышала кроткий голос:

— Он с тобою.

Подняла удивленный взор на своего спутника, и услышала опять:

— Я с тобою всегда, невеста моя милая, — утешься! Или ты меня не узнала — меня, приходящего в тайне?

Радостно взволнованная, спросила Нина:

— Но кто же ты?

И уже не было никого возле Нины. В суетливой толпе, в смутной и тревожной полутьме шумных улиц исчез её спутник. Только студент с черною коротенькою бородкою оглянулся, усмехаясь, на Нину, услышав её восторженное восклицание, и прошел равнодушно, попыхивая папироскою.

Но в сердце у Нины была радость, и черные глаза её горели восторгом. Он с нею, он всегда с нею. В её сердце, в её мыслях, в её поступках, везде он, возлюбленный её, с нею! Не надо бояться и унывать, надо верить и делать то, что и он делает, любить то же, что и он любил, — с ним делить печали поражений и радости побед. С ним, всегда с ним!

VI

Нина возвращалась домой, под веселый звон колоколов пасхальных, и вся пламенела восторгом, и плакала от счастья и от сладостной печали. И светлым праздничным огням, и ветру, веющему вешними утехами, шептала счастливые, безумные шептала слова:

— О, я счастливая! И я была на пути в мой Еммаус, и на моем омраченном пути со мною беседовал он, пришедший ко мне в тишине и в тайне, и в моем Еммаусе я, счастливая, счастливая невеста, обрела его!

Старый дом

Памяти Михаила Чеботаревского.

I

Дом был старый, большой, деревянный, одноэтажный, с мезонином. Стоял он в деревне, в одиннадцати верстах от станции железной дороги, и в полусотне верст от уездного города. Вокруг этого дома дремотно-зеленеющий сад раскинулся, и просторы бесконечно-плоских, нескончаемо-скучных полей.

Когда-то этот дом был выкрашен в лиловый цвет, и уже давно полинял. Его крыша, когда-то красная, стала темно-бурою. Но столбы террасы были еще совсем крепки, и беседки в саду целы, и Афродита в кустах. А пруд ряскою затянуло.

Казалось, что старый дом полон воспоминаниями: стоит, дремлет, вспоминает, опечалится порою, когда грустные нахлынут вдруг вереницы воспоминаний.

В этом старом доме все было по-прежнему, как в те дни, когда вся семья была летом вместе, когда еще Боря был жив.

Теперь в усадьбе жили только женщины: бабушка Борина, Елена Кирилловна Водоленская, — Борина мать, Софья Александровна Озорева, — и Борина сестра, Наталья Васильевна. И старуха-бабушка, и мать, и молоденькая девушка казались очень спокойными, порою веселыми. Жили они уже второй год в старом доме, и ждали младшего в семье Бориса. Того самого Бориса, которого уже нет в живых.

Они почти не говорили о нем друг с другом, но мыслями, воспоминаниями, мечтами о нем наполнены были их дни. Порою в ровную ткань этих дум и грез вплетались черные нити печали, и падали тяжелые, горькие зерна слез.

Когда злое солнце стояло в притине, — когда грустная луна ворожила, — когда заря холодом по утру розовым веяла, — когда на закате заря смехом кровавым полыхала, — в четыре темпа был размах качелей от заревой радости к притинной высокой печали. На тех качелях стремительно качаясь, они все трое переживали попеременно симпатию и антипатию предметов и времен.

Заревая радость, — раз, — яркая дневная печаль, — два, — заревая радость, — три — белая ночная тоска, — четыре! Качели, подвешенные высоко, выше, выше тех качелей, на которых качался, кончался он.

II

По заре бледно-розовой, когда влажные никнут ветки на березках, весело-зеленых, стройно-белых, в саду перед окнами, за песочною площадкою, за круглою куртиною, — по заре бледно-розовой, когда с речки от купаленки повеет прохладою, — первая из трех просыпается Наташа.

Как весело проснуться на заре бледно-розовой! Откинуть полог, кисейно-легкий, сквозной, — на локоток опереться, повернуться на бок, — и глянуть в окошко черными, широкими, жуткими глазами.

За окошком небо видно, низкое над далекими белыми березками. На небе заря бледно-алая, веселая, горит матовым огнем сквозь транспарант простертого над землею покрова. В её тихом, бледно-радостном разгорании есть такое напряжение юных страстей и полусознанных желаний, такое напряжение, такое счастье, и такая печаль! Улыбчивая сквозь росу легких, утренних слез над белыми ландышами, над синими фиалками широких полей!

Да о чем же слезы! К чему же ночная тоска!

Вот, за окном привешенная, качается ветка отгоняющего всякое зло аира. Повесила ее бабушка, и няня снимать не велит, старая. Зеленая, качается ветка аира, улыбается сухою зеленою улыбкою.

Улыбается Наташа тихою розовою улыбкою.

Земля просыпается в утренней свежей бодрости. Доносятся до Наташи голоса пробудившейся жизни. Вот, гомозясь в упруго-влажных ветках, чирикают шумливо проворные птицы. Вот за окном слышен издалека переливно-долгий звук рожка. Вот близко-близко, по песочной дорожке под окошком звуки чьих-то тяжело и твердо ступающих ног. Слышно веселое ржание жеребенка, и протяжное мычание недовольных чем-то коров.

III

Наташа встает, улыбается чему-то, подходит поспешно к окну. Её окно высоко над землею, в мезонине, широкое в три просвета. Наташа не задергивает его на ночь занавесками, чтобы не застить от засыпающих глаз прохладного мерцания звезд и ворожащего лика луны.