Громким воплем зовет мать:
— Боря, Боря!
Заливаясь слезами, отвечает Елена Кирилловна:
— Боря не придет. Его нет.
Наташа протягивает руки к неживой луне, и кричит:
— Бориса повесили!
Они все трое становятся рядом и смотрят на луну, и плачут. Все громче и отчаяннее звучат их рыдания.
Их стенящие вопли переходят наконец в протяжный, дикий вой, слышный далеко окрест.
Собака у избушки лесника настораживается. Дрожит всем худым телом, подняла ухо, взъерошила редкую шерсть. Встала, вытянулась на сухих лапах. Острая морда с оскаленными зубами поднята к мучительной луне. Глаза горят тоскливыми огнями. Собака воет, вторя далекому плачу женщин в лесу.
Люди спят.
Золотая лестница
Со времени смерти своей матери Леонид не мог и не хотел утешиться. Над ним тяготила неотступная печаль, такая несвойственная его возрасту, — ему только на днях исполнилось пятнадцать лет. Прошло уже несколько месяцев с того дня, когда по талому снегу истлевающей зимы погребальная колесница двигалась медленно от большой лестницы старого прадедовского дома по старой березовой аллее, сопровождаемая толпою родных, друзей и знакомых, колесница черная с белым, матовая и страшная, увозя бездыханное в тесном гробу тело его милой мамы, — и все еще, как первый день смертной скорби, смутен и грустен был Леонид, и ничему не улыбнулся, и не обрадовался ни разу ничему. Ничему!
Каждый день рано утром спускался он в сад по каменной широкой лестнице, и садился на скамье, поставленной на её нижней площадке. Смотрел на эту высокую серую лестницу, по которой так медленно и печально несли тогда черные люди белый гроб, — смотрел, вспоминал, мечтал о чем-то грустном. Когда было необходимо заняться чем-нибудь, он с тоскою и неохотою оставлял свое любимое место, и потом опять торопился к подножию высокой лестницы.
В полугоре стоял старый, большой дом, — он теперь, вместе со всем этим имением, принадлежал Леониду. Каменная, длинная лестница вела от него вниз, к аллее старых берез и к весело зеленеющему саду. Из серого камня были вытесаны столбики её перил, и она лежала на горе, холодная и печальная. Там, наверху, где была терраса у входа в дом, еще не кончалась она, загибала на левую сторону дома, и поднималась снаружи к высокой башне, с которой далекие видны были окрестные просторы. В сравнении с домом лестница казалась слишком большою, и каменная, холодная печаль её, казалось, тяготела над обоими жильями старого дома, и восходила к высокой башни, небесам открывая, безмолвным и высоким, свои высокие, холодные томления, свои тусклые, вечные вздохи.
Когда багряная на радостном небе играла вечерняя заря, недолгою радостью алели холодные, каменные ступени, — и бессильно погасали опять.
Но ясны ли были небеса над лестницею и над башнею, омрачались ли они печалью темных туч, — Леониду всегда казалось, что невидимые вестники печали нисходят к нему по каменному холоду ступеней. И у них крылья остры, длинны и черны, и в глазах у них пламенная тьма, и в нежных руках у них до краев наполненные слезницы. Взоры их упадали глубоко в душу Леониду, — и не улыбался он дню и солнцу, и не радовался веселью и смеху, закипавшим в просторах старого сада.
Напрасно благоухали и пестрели перед Леонидом цветы, оберегаемые заботливостью опытного, искусного садовника, — напрасно небеса над Леонидом голубели в высокой ясности безоблачного дня, — напрасно звенели над ним быстрые вскрики легкокрылых птиц и забавно-радостные их щебетания, — напрасно приходили к Леониду говорить с ним, утешать его и забавить его многочисленные родственницы, — сестры, тети, — и подруги их, и улыбались ему карминно-алою прелестью беззаботных улыбок, — напрасно! Леонида не радовало ничто, и ничто не вызывало на его устах улыбки.
Сестра его Елена говорила ему:
— Мы все любили маму…
И темно-карие глаза её становились влажными.
— Мы все не можем забыть ее…
И легкою печалью омрачалось её милое лицо, — милое лицо чистой сердцем семнадцатилетней девушки.
— Но разве мама, наша милая мама, была бы довольна, если бы видела, что мы тоскуем и плачем без конца?
И отвечал ей Леонид:
— Когда я закрою глаза, мне представляется, что по этим ступеням идут ко мне из нашего дома один за другим вестники печали. И подходят ко мне один за другим, и я вижу острый излом черных крыльев, и — слышу, — каждый говорит мне горькое слово. И в словах их — укор неправедной жизни и хвала утешающей смерти. И проходят. Когда я прихожу сюда ночью, я опять вижу их на холодных ступенях, под холодною луною, и одежды их смутно белеют, и очи их темны, и речи их горьки, — ах, горьки, но и радостны, радостны радостью, смертельно жалящею мое сердце!
И говорила ему Елена:
— Они говорят неправду. Что-ж из того, что они приходят к тебе из нашего старого дома! Ты не должен им верить. Они злые послы злого духа, и обманчивы их скорбные взоры, и печальные речи их — ложь. Разве ты не знаешь, что уже давно обличена неправда их злых, коварных внушений?
— Кем обличена? Когда? — грустно спрашивал Леонид.
Прислушивался к её ответу, и надеялся услышать что-то несомненное, что победило бы его тоску. Но не мог поверить тому, что говорила, отвечая ему, Елена.
Говорила:
— Разве ты забыл сладчайшее имя Того, Кто родился, чтобы оправдать жизнь и победить смерть?
И отвечал ей Леонид:
— Он родился, и мы его убили. Он рождается, и мы его убиваем. Ах, знаю, — явлены были чудеса и слава, но нам-то что! Коснеем мы во тьме жизни нелепой и безобразной. И как же не поверить мне милым вестникам нескончаемой скорби, нисходящим ко мне по холоду этой серой лестницы!
Молчали долго.
И спросила Елена:
— Разве мы только убиваем? Страдая творим и, творческим подвигом радуя, радуемся.
— Не знаю радости, — говорил Леонид. — Тяжелые камни на моей душе.
— Я сниму их, — говорила Елена.
— Не хочу, — отвечал Леонид. — Горька печаль моя, но путь мой прав, и не к жизни ведет он. Умру от печали, здесь, у этих серых плит, здесь, у ног непрерывно нисходящих вестников скорби.
И вот выражение непреклонной воли легло на Еленино прекрасное лицо, и черные брови её упрямо сдвинулись, и темные глаза её с угрозою поднялись к старому дому и к серым ступеням, по которым нисходили незримые. Она сказала:
— Нет, так не будет! Если даже и правы они, злые и безрадостные, то все же воля моя преобразит мир скорби в светлый мир восторга. Зачарую вестью радости серые ступени этой тяжелой лестницы, и золотую на её месте ты увидишь лестницу, и по этой золотой лестнице низведу к тебе радостных вестниц, легкую вереницу вестниц обрадованных и радующих. Тогда ты, Леонид, поверишь ли им и мне? Тогда утешишься ли? Тогда благословишь ли легкий, сладкий воздух земного, милого бытия?
— Да, — тихо отвечал Леонид, — тогда поверю, и утешусь, и благословлю. Но нет, Елена, — эта лестница такая высокая, такая тяжелая, такая холодная, — как же ей быть золотою лестницею! По её ли жестким ступеням пройдут нежные ноги тихо радующихся дев?
Ничего не сказала ему на это Елена. Ушла. И оставила его одного с его печалью. К сестрам и подругам ушла, и говорила с ними о чем-то долго, и уговаривала их, склоняя к чему-то.
Приходили к Леониду и друзья, и утешая говорили с ним. Сестрица Лиза, влюбленная красавица, готова была без конца говорить о своем женихе. И вдруг, перебивая сама себя, говорила:
— Милый Леонид, поверь мне, — жизнь так хороша, так сладко жить! Только ты один наводишь на всех нас уныние. Перестань тужить и печалиться. Будь, как все добрые люди.
Леонид отвечал ей спокойно:
— Ты счастливая и веселая, иди к таким же веселым и счастливым, а меня оставь.
Она легонько вздыхала и уходила.
Приходила Анна Петровна, фельдшерица. Она садилась рядом с Леонидом, тонкая, прямая, улыбалась сухими, тонкими губами большого рта, закуривала папироску, и говорила: