Неделя промелькнула в восторженном ожидании. Счастье, которое я переживал в течение этого короткого, но райского времени, было таким волнующим, таким восхитительным, что ко дню получения ответа от Анны я уже готов был внести в свою теорию (вернее — в теорию экономистов и кропателей конституций, так как, в сущности, это их теория, а не моя) новое усовершенствование. Если ожидание дает столько счастья (а счастье ведь главная цель в жизни человека), почему не создать для общества такое состояние, при котором все в нем находилось бы на испытательной стадии, почему не изменять его так, чтобы оно жило не реальными, материальными интересами, а исключительно ожиданиями будущего? Это придало бы жизни новый вкус и принесло бы блаженство, не омраченное тусклыми буднями реальности. Я решил испытать этот принцип на опыте и уже выходил из гостиницы, чтобы дать агенту приказ начать переговоры о кое-каких новых капиталовложениях (но без малейшего намерения довести эти переговоры до конца), как вдруг портье подал мне письмо, которого я так страстно ждал. Так я и не узнал, каковы были бы последствия, если бы я сделал вклад в дела общества в соответствии с этой теорией ожидания. Послание Анны полностью изгнало из моего сознания все, что не имело прямого отношения к дорогому автору письма и к печальной действительности. Впрочем, вполне возможно, что моя новая теория оказалась бы неверной: я нередко наблюдал, что наследники (например, имущества, которое они должны получить после смерти другого лица) негодуют против такой отсрочки своих прав и заранее начинают тратить это имущество, вместо того чтобы проявлять благоразумное внимание к общественным последствиям, о которых так печется законодатель.

Письмо Анны гласило:

«Любезный, нет — дорогой Джек, твое письмо мне передали вчера. Это пятый ответ, который я начинаю писать, а потому ты можешь быть уверен, что я пишу, глубоко все обдумав. Я знаю твое превосходное сердце, Джек, лучше, чем ты сам. Оно либо привело тебя к открытию тайны величайшего значения для твоих ближних, либо жестоко сбило тебя с пути. Опыт, такой благородный и похвальный, не должен быть брошен из-за мимолетных сомнений в его результате. Не прерывай своего орлиного полета в тот миг, когда ты паришь так близко к солнцу! Если мы оба найдем, что это будет к нашему общему счастью, я могу стать твоей женой позднее. Мы еще молоды, и нам нет причины торопиться. А я тем временем постараюсь подготовиться к обязанностям подруги филантропа, упражняясь в твоей теории и расширяя круг моих привязанностей, что сделает меня достойной стать женой человека, который внес такой большой вклад в дела общества и любит столь многих и столь преданно.

Твоя подражательница и твой друг неизменно,

Анна Этерингтон.

P. S. Вы можете заметить, что я уже совершенствуюсь: я недавно отказала лорду Мак-Ди, обнаружив, что люблю всех его близких ничуть не меньше, чем самого молодого пэра».

Десять тысяч фурий овладели моей душой в образе демонов ревности. Анна расширяет круг своих привязанностей! Анна намерена внести вклад в дела общества помимо меня! Анна приучает себя любить многих, а не одного, когда этот один — я! Эта мысль могла довести меня до безумия. Я не верил искренности ее отказа лорду Мак-Ди. Я бросился за экземпляром родословной книги пэров (со времени моего возвышения в жизни я регулярно покупал это издание, а также справочник, посвященный баронетам) и открыл страницу с его именем. Он был шотландский виконт, только что пожалованный в бароны Соединенного Королевства, и одних лет со мной. Да, такой соперник внушал опасения! По странному противоречию чувств, чем больше я боялся его способности повредить мне, тем менее привлекательным он мне представлялся. Воображая, будто Анна просто играет мною, а втайне решила стать женой пэра, я не сомневался в том, что ее избранник некрасив, неуклюж и скуласт, как татарин. Читая о древности его рода (который достигал тьмы веков в тринадцатом столетии), я считал непреложным, что первый из его неведомых предков был босоногим вором, и в тот самый миг, когда мне представлялось, как Анна улыбается ему и берет назад свой кокетливый отказ, я готов был поклясться, что он не способен двух слов связать, а к тому же еще и рыжеволос.

Эти картины совсем истерзали меня, и я выбежал на воздух искать облегчения. Как долго и где я блуждал, не знаю, но утро застало меня в кабачке у подножия Монмартра: я жадно уплетал булку и запивал ее кислым вином. Когда я несколько оправился от потрясения, обнаружив себя в столь непривычной обстановке (ничего не вложив, я не интересовался этими популярными заведениями и ни разу не заглянул ни в один из них), я неторопливо оглядел остальных посетителей. Вокруг меня сидело человек пятьдесят французских рабочих: они пили вино и беседовали, так неистово размахивая руками и поднимая такой шум, что вряд ли были способны рассуждать разумно. Вот, подумал я, картинка народного счастья! Эти превосходные люди пьют в свое удовольствие вино, не оплаченное городской пошлиной. Быть может, я сумею уловить в их откровенных и шумных речах что-либо подтверждающее мою систему. Если кто-нибудь из них владеет важной социальной тайной, то непременно выболтает ее здесь!

От этих философских размышлений меня отвлек гулкий удар по столу прямо передо мной и восклицание на вполне сносном английском языке:

— Король!

На середине доски, служившей столом, прямо перед моими глазами красовался сжатый кулак устрашающих размеров, по цвету и по форме похожий на только что выкопанный артишок. Его жилы, казалось, вот-вот лопнут от напряжения, и весь он выражал такой неукротимый задор, что я невольно поднял глаза на его владельца. Оказалось, что я случайно занял место как раз против человека, который был чуть ли не вдвое выше ростом, чем плотно сбитые, подвижные и болтливые крепыши, галдевшие вокруг. Тонкие губы этого человека были так сильно сжаты, что разрез рта выделялся на лице не больше, чем морщины на лбу у шестидесятилетнего старика. Лицо не было от природы смуглым, но солнце и ветер так выдубили кожу, что цветом она напоминала свиные поджарки. Те части лица, которые художник назвал бы «светами», были тронуты красным, по яркости близким к коньяку высшей крепости. Глаза, маленькие, суровые, полные огня, были чисто серого цвета. В тот миг, когда они встретили мой восхищенный взор, они походили на два уголька, случайно выпавших из окружавшего их жара. Нос был крупный, хорошей формы и глянцевитый, как кожа, натянутая на станке кожевника, а пряди черных волос были тщательно зачесаны на лоб и на виски, словно этот человек вышел на праздничную прогулку.

Когда наши взгляды встретились, этот странный человек дружески кивнул мне, по-видимому, потому лишь, что я не походил на француза.

— Случалось ли смертному слушать таких дураков, капитан? — заметил он, как будто не сомневаясь, что мы одного мнения по этому вопросу.

— Я, право, не прислушивался к тому, что они говорят. Но шумят они изрядно.

— Не скажу, чтобы я понимал хоть одно слово. Ни звучит это, как сплошная чепуха.

— У меня не такой острый слух, чтобы отличать осмысленное от бессмысленного по одним интонациям и по звуку. Но вы, сэр, вероятно, говорите только по-английски?

— Тут вы ошибаетесь! Попутешествовал я немало, приглядывался к тому, к сему и, стало быть, могу связать два слова на всех языках. Не скажу, чтобы я всегда правильно употреблял иностранные части речи, но то, что мне нужно, я уж как-нибудь выкручу, особенно по части еды и питья. То же и по-французски: я не хуже любого из них могу потребовать вина и хлеба, но когда дюжина глоток надрывается разом, так уж лучше пойти на Обезьяний холм и беседовать с той публикой, которую там встретишь. Я люблю, чтобы все говорили по очереди, сменяясь, как вахтенные. Но у этих французов мысли словно сидят в клетке, и вдруг дверца распахивается, и все они вываливаются наружу гурьбой, радуясь, что освободились.