Поэтому, когда слуга доложил, что преподобный Этерингтон просит принять его для разговора с глазу на глаз, мой достойный предок, не знавший за собой никакого упущения в обязанностях человека, преданного церкви и государству, был немало удивлен.

— Меня привел к вам печальный долг, мистер Голденкалф, — начал благочестивый священник, впервые в жизни входя в этот кабинет. — Роковую тайну нельзя больше скрывать от вас, и ваша жена, наконец, дала согласие, чтобы я взял на себя обязанность сообщить вам все.

Почтенный священник умолк. В таких случаях считается за благо, чтобы тот, кому должен быть нанесен удар, предвосхитил его хотя бы отчасти в своем воображении. И воображение моего бедного отца дало себе волю. Он побледнел, выпучил глаза, которые за последние двадцать лет постепенно все глубже западали в глазницы, и его взор отразил тысячу вопросов, которые не мог выговорить язык.

— Не может быть, мистер Этерингтон, — раздраженно промолвил он наконец, — чтобы такая женщина, как Бетси, проведала хоть что-то о путях заключения последней тайной сделки, что ускользнуло от моего внимания и моей опытности!

— Боюсь, дорогой сэр, что миссис Голденкалф сейчас думает лишь о том последнем таинственном пути, которого рано или поздно не миновать никому из нас, и вот это-то и ускользнуло от вашей бдительности. Но об этом я поговорю с вами в другой раз. Теперь же на мне лежит тяжелый долг осведомить вас, что, по мнению врача, ваша жена не проживет дня, а может быть, и этого часа.

Мой отец был ошеломлен таким известием и не меньше минуты сохранял безмолвие и неподвижность. Бросив взгляд на бумаги, в которые он перед этим был погружен и которые содержали какие-то очень важные выкладки, связанные с ближайшим расчетным днем, он, наконец, произнес:

— Если это действительно так, я, пожалуй, пойду к ней. Бедная женщина, находясь в таком состоянии, может быть, и в самом деле имеет сообщить мне что-нибудь важное.

— С этой целью я и пришел сказать вам правду, — ответил священник ровным тоном, зная, что нет смысла бороться с основной слабостью такого человека в такую минуту.

Отец склонил голову в знак согласия и, предварительно убрав бумаги в бюро, последовал за священником к постели умирающей жены.

 ГЛАВА II

Обо мне и о десяти тысячах фунтов

Хотя мой предок был слишком разумен, чтобы не оглядываться на свое происхождение в суетном смысле этого слова, его обращенные назад взоры никогда не достигали высокой тайны его нравственного бытия. И точно так же можно сказать, что как он ни напрягал свою мысль, чтобы заглянуть в будущее, эта мысль всегда была земной и не могла проникнуть дальше тех сроков сведения счетов, которые предписывались правилами фондовой биржи. Для него родиться значило лишь начать спекуляцию, а умереть — подвести общий баланс прибылей и убытков.

Человек, столь редко задумывавшийся над бренностью людской, был поэтому мало подготовлен к созерцанию таинства смерти. Хотя он никогда по-настоящему не любил мою мать (ибо любовь — чувство слишком чистое и возвышенное для того, чье воображение привыкло питаться красотами бухгалтерских книг), он всегда был добр к ней, а в последнее время, как уже указывалось, готов был сделать все, что могло способствовать ее благополучию без ущерба для его целей и привычек. С другой стороны, кроткой натуре моей матери требовалось нечто более властное, чем привязанность ее супруга, чтобы проросли те семена глубокой, тихой женской любви, которые, несомненно, дремали в ее сердце подобно зернам посева, пережидающим в земле конца зимних холодов.

Последнее свидание такой четы едва ли могло сопровождаться бурными проявлениями скорби.

Тем не менее мой предок был глубоко поражен переменой во внешнем облике своей жены.

— Ты очень исхудала, Бетси, — сказал он, ласково взяв ее руку после долгого молчания. — Исхудала больше, чем я мог бы поверить! Дает ли тебе сиделка крепкий бульон? Сытно ли она тебя кормит?

Мать улыбнулась призрачной улыбкой смерти, но жестом выразила отвращение к мысли о еде.

— Все это теперь слишком поздно, мистер Голденкалф, — ответила она, говоря внятно и с энергией, ради чего давно приберегала силы. — Я больше не нуждаюсь ни в яствах, ни в нарядах.

— Ну что же, Бетси! Тот, кто во всем этом не нуждается, не может очень страдать, и я рад, что ты в этом отношении покойна. Однако мистер Этерингтон говорит, что твое телесное здоровье далеко не удовлетворительно, и я пришел узнать, не могу ли я принять какие-нибудь меры, чтобы ты чувствовала себя лучше.

— Можете, мистер Голденкалф! В этой жизни мне уже почти ничего не нужно. Час-другой, и я покину этот мир с его заботами, его суетой, его…— Моя бедная мать, вероятно, хотела добавить «его бессердечием» или «его себялюбием», но, сдержав себя, после недолгого молчания продолжала:— По милости нашего благословенного Спасителя и благодаря утешениям этого превосходного человека, — она сначала набожно возвела взор к небу, а затем с кроткой признательностью остановила его на священнике, — я покидаю вас без тревоги, и, если бы не одно обстоятельство, то могла бы сказать— совсем безмятежно.

— Что же тебя так особенно огорчает, Бетси? — спросил отец, сморкаясь и говоря с необычной нежностью. — Если в моей власти облегчить твое сердце и помочь тебе в этом или ином деле, только скажи мне, и я тотчас же распоряжусь все исполнить. Ты всегда была доброй, благочестивой женщиной и мало в чем можешь себя упрекнуть.

Моя мать с грустью поглядела на своего мужа. Никогда прежде его не заботило так ее счастье, и если бы, увы, не было слишком поздно, от этого проблеска доброго чувства факел их брака мог бы разгореться более ярким пламенем, чем то, которое еле озаряло все их прошлое.

— Мистер Голденкалф, у нас есть единственный сын…

— Да, Бетси, и тебе, наверное, отрадно будет услышать, что, по уверениям врача, мальчик имеет больше шансов выжить, чем его бедные братья и сестры.

Трудно постигнуть священную и таинственную природу материнского чувства, побудившего мою мать сложить руки, возвести взор к небу и, в то время, как слабый луч пробегал по ее стекленеющим глазам и впалым щекам, пробормотать слова благодарности богу за эту милость. Сама она стремилась из этого мира к вечному блаженству чистых духом и спасенных, и ее воображение, мирное и простое, рисовало ей, как она, вместе со своими усопшими младенцами, уже стоит перед престолом всевышнего, воспевая ему славу; и все же она ликовала, что ее последнее и особенно нежно любимое дитя, вероятно, должно будет подвергаться опасности всех бед, пороков, более того — ужасов жизни, с которой она так охотно расставалась.

— О нашем ребенке я теперь и хочу говорить, мистер Голденкалф, — ответила мать. — Он будет нуждаться в обучении и уходе; короче говоря, ему нужны будут мать и отец.

— Бетси, ты забываешь, что отец у него по-прежнему будет.

— Вы слишком заняты вашими делами, мистер Голденкалф, да и в других отношениях не приспособлены к тому, чтобы воспитывать мальчика, рожденного для пагубных соблазнов безмерного богатства.

Мой превосходный предок готов был подумать, что мысли его умирающей супруги уже помутились.

— Существуют школы, Бетси! Я обещаю тебе, что ребенок не будет забыт. Я позабочусь о том, чтобы он получил хорошее образование, хотя бы это стоило мне тысячу фунтов в год!

Его жена протянула исхудалую руку и пожала руку отца настолько крепко, насколько это было в ее силах. На миг казалось даже, что она избавилась от своей последней заботы. Однако знание его характера, приобретенное тяжким опытом тридцати лет, не могло быть стерто мгновенной благодарностью.

— Я хотела бы, мистер Голденкалф, — снова заговорила она с тревогой, — чтобы вы торжественно обещали мне поручить воспитание нашего сына преподобному мистеру Этерингтону. Вы знаете, что это достойнейший человек и заслуживает полного доверия.